Те, которые кричали прежде с голоса Марфы, теперь проклинали ее за «литовские посулы».
— Похвалялась море зажечь, синица-то наша, дуй ее горой!
— Осоромотила нас баба, братцы, — волновались бывшие приверженцы Марфы.
Она не смела показываться народу. Да и ее личное горе было слишком велико: кроме потери сына она потеряла веру в возможность осуществления своих тайных честолюбивых замыслов... Не бывать венцу киевскому и новгородскому на ее буйной голове. В два дня эта голова совсем поседела...
— Это не я, не я, не Марфа! — с ужасом шептала она, увидав себя в металлическом полированном диске, заменявшем тогда зеркало.
Она не верила зеркалу, она брала свои густые косы в руки — они были седые! Она подносила их к свету, расплетала, наматывала на руки — седые, седые!
— Это не мои косы, это — борода посаднича, это волосы Корнила-звонаря! — с горечью повторяла она, — Не мои! Не мои!.. И глаза... — всматривалась она в зеркало, — не мои глаза... Господи!.. Это старуха! — шептала она в отчаянье.
Она слышала звон вечевого колокола и догадывалась, в чем дело...
— Кричи! Кричи до неба! Кричи до Киева, чтоб слышал мой изменник! Кричи, зови Ивана московского!
Она ломала руки, не находила места... А колокол все звонил-надрывался...
— Звони! Звони по Марфе-посаднице...
...Голос Исачка:
— Что это, баба? Зачем ты седенькая стала? И мама лежит — недужна, хворая. Мы с ней вчера ходили смотреть, как Упадыша топили. И мама там испугалась.
Марфа только застонала...
А между тем толпа уже затопила собой вечевую площадь...
— Что — где ваш Коземир? — кричали «худые мужики», приступая с кулаками к сторонникам Марфы, Григоровичу, отцу Остромиры, к Пимену и другим. — Где он?
— Где ваша сука Марфа, что щенят своих не ублюла! Сказывайте!
Те стояли бледные, безмолвные, ожидая народной расправы — с мосту да в Волхов. Но народу было не до того — слишком тяжело было каждому...
По другую сторону, на серединке помоста, стоял посадник с «большими людьми». Василий Ананьин также успел постареть за это время. Лицо его осунулось, умные, ласковые глаза глубоко запали. Разве легко ему было сознавать, что в его именно посадничество такие великие беды обрушились на его город, на всю его страну!..
— Ах, детушки, детушки! Ах, посадничек, посадничек!.. — горестно качал головою вечевой звонарь, обозревая с высоты целое море голов новгородских. — Горьки, сиротски головушки!
Мужики посунулись к посаднику и к «большим людям», снявши шапки.
— Простите вы нас, окаянных! — кланялись они со слезами. — Согрубили мы вам — чинили свою волю да волю Марфину.
— Смилуйтесь, господо и братие, простите! — вопили мужики.
— Смертный час пришел, батюшки! Научите вы нас.
— Не слушались мы вас, больших умных людей, себе на погибель и послушались безумцев, что и сами наглостною смертию пропали и нас под беду подвели...
— Смилуйтесь, родные! Теперь уж будем вас во всем слушать...
— Не будем вам перечить — ни-ни! Ни Боже мой!
— Пощадите нас и животишки наши, отцы родные!
— Не дайте Новугороду пропасть пропадом, миленькие! Идите добивать челом великому князю, чтоб помиловал нас, сирот горьких!
Тогда выдвинулся вперед Лука Клементьев — лукавый старикашка! — тот самый, что воеводил во владычнем полку и с умыслом, по наказу Феофила, опоздал к коростынской битве. |