Он разгладил свою бороду, откашлялся...
— Вот то-то, братцы, — начал он, косясь на посадника, — коли б вы бабу не слушали и зла не починали, то и беды б такой не сложилось...
Мужики-вечники кланялись, охали, усиленно сопели, утирая пот с лиц и с затылков: день был жаркий — упека страх!
— Пусто б ей было, бабе-бесу! — ворчали они.
— Сказано — волос долог...
— Где черт не сможет, туда бабу пошлет...
— Так, так, братцы, — подтверждал Лука-лукавец. — Да добро-ста, лих-беда научила вас... Добро и то, что хоть топерево грех да безумие свое познали... Токмо мы, братцы, — он глянул на посадника, — не можем за экое дело сами взяться, а пошлем от владыки просить у великого князя опасу: коли даст опас — знак, что смирит свою ярость и не погубит своей отчины до конца.
— К владыке, братцы, к владыке! — заревело вече. — Будем просить опасу!
— На Софийской двор, господо вечники, к отцу Фефилу!
— В ноги ему, батюшке, упадем: смилуйся, пожалуй!
Толпа, как вешние воды через плотину, ринулась на Софийский двор.
Великий князь Иван Васильевич, совершив казни в Русе, двинулся с войском к Новгороду и 27 июля остановился на берегу Ильменя для роздыха.
Вечерело. Солнце серебрило косыми лучами небольшую рябь Ильменя, который, казалось, плавно дышал своею многоводною грудью и отражал в себе розоватые облачка, стоявшие на небе, далеко там, над Новгородом. Над станом стоял обычный гул.
Иван Васильевич вышел из своей палатки и в сопровождении братьев родных — Юрия и Бориса и двоюродного Михайлы Андреича, которые соединились с ним на походе, — приблизился к берегу Ильменя. За ними почтительно следовали князья, воеводы, бояре и неизменный ученый посох великого князя — Степан Бородатый.
Иван Васильевич и теперь, как и всегда, казался одинаковым: серьезен, сух и молчалив. Но и на него вид Ильменя с этою массою воды, которая — Иван Васильевич это помнил — принадлежала ему, как и земля, на которой стояли его владетельные козловые с золотом сапоги, с этим мягким голубым небом, которое тоже ему принадлежало, с этим мягким, теплым ветерком, осмелившимся ласкать его русую с рыжцою бороду — и на него, повторяю, сухого и чуждого всякой поэзии, этот вид произвел впечатление.
Он остановился, глянул на бояр, опять на Ильмень, на небо, на зеленевшие леса. Все пододвинулись к нему, заметив мягкость — редкое явление — на задумчивом лице своего господина.
— Красно, воистину красно творение рук Божиих! — сказал он со вздохом.
— Воистину, господине княже, — вставил свое слово Бородатый, — точно красно... Ино сказано есть в Писании: се что добро и се что красно, во еже жити братии вкупе...
— Так, так, — улыбнулся великий князь, — похваляю Степана — горазд воротити Писанием.
Все с почтительной завистью посмотрели на счастливца Степана.
Но Иван Васильевич, взглянув на Ильмень, воззрился в даль и осенил глаза ладонью. Прямо к тому месту, где они стояли, плыло какое-то судно.
— Кажись, новгородское...
— Точно, господине княже, новогородское, — подтвердили бояре. — Иха походка...
— Насад, господине княже, и хоруговь владычня в аере реет...
Великий князь направился обратно в свой шатер. Он не шел — «шествовал»: он догадался, что гордый Новгород смиряется наконец... «Сокрушил гордыню... То-то — не возноси рога», — стучало его жесткое сердце, и он шествовал плавно, ровно, не ступая по новгородской земле, а «попирая» ее. |