В снежки мы закладывали камни и пели наши хиты на углу возле кондитерской лавки.
Еврей, отец которого держал номера, любил наши поездки на утренники в Юнион-Сити, он готовился стать аферистом, Еврей, и иногда играл роль антрепренера, практикуясь на нас, уличных музыкантах, хотя ему недоставало исключительно важного дара важно выглядеть, это ужасный пробел, из-за которого у него не было никаких надежд добиться успеха в мире прожженных плутов. Кроме того, у него был, как я думаю, паралич, он подволакивал ногу, не мог поставить ее на пятку. Это придавало шаткость его походке, казалось, что он вот-вот завалится набок. Потертые вельветовые бриджи и резиновые тапки зимой и летом и полы короткого пиджачка, развевающиеся на ветру. Он был добрый дурачок с восторженным выражением лица и крупными, выступающими вперед зубами с вечной улыбочкой на лице. В довершение всего у него был противный высокий голос, переходивший иногда в маниакальный вопль. Это был полный конфуз для нашего пещерного театра снов, крик бывал таким громким и пронзительным, что стриперши, встряхивавшие своими обвислыми грудями и крутившие задницами под барабанный бой, едва не застывали на месте, оглядываясь со своего ярко освещенного пятачка на наш закут.
Раз в неделю мы ездили на автобусе в Юнион-Сити. По сцене, освещенная розовым прожектором, маршировала голая женщина позднего детородного возраста. Еврей пронзительно верещал, Марио бил меня в плечо, изображая хореографическую сцену, Слэпси гнусавил текст, стараясь выжать все, что возможно, из своего таланта к членораздельной артикуляции, а я съежившись, сидел на стуле, мучаясь комплексами и испытывая возбуждение, которое я бы не назвал приятным. Я боялся, что она увидит, как я смотрю на нее, на стрипершу. Такое искушение манило со сцены. Она так ловко вертела задом — ба-да-бум, ба-да-бум, — да, это было вульгарно, но поверьте мне, после этого я перебывал во многих салунах и женщины баловали меня своим вниманием, но никогда не видел я ничего лучше. Это было грязное, низкое использование красоты, к тому же с ней в паре выступал кретин в клетчатом костюме, лаковых туфлях и котелке, который вываливался на сцену с торчащим из штанов розовым резиновым членом длиной в три фута. У меня в это время до тошноты болели яйца, и я злился, что эта жирная пляшущая шлюха представляет способности женщины. Я не хотел, чтобы так было.
Была еще одна, которая меня раздражала, — тупая тощая стриперша, худая и безгрудая, как мальчишка; она так апатично и вяло, как под наркотиками, передвигалась по сцене, что даже Рудди Рич не смог бы подобрать для нее соответствующий темп.
Как я дошел до этого? Почему я думал об этом? Может быть — и я продолжаю думать так в свои семьдесят лет, — потому что я верил, что в театре все должно быть не так, как на улице. Не буду притворяться, мальчишке, каким я тогда был, не под силу думать на такие темы серьезно. Тот никчемный мальчишка с двумя классами образования, старавшийся слиться в гармонии с другими Дураками на перекрестке двух улиц, — вот он вдруг решил, что представление — это иной мир? Какого хрена мог я тогда понимать в шоу-бизнесе, чтобы думать, что он должен дать нечто иное, то, что ты никогда не найдешь на улице? Но клянусь Христом, что это убеждение все же пришло ко мне, словно я был студентом консерватории, пу-пу па-дуп, но откуда оно пришло, этого я не могу сказать и по сей день.
Следуя тому же обычаю, нам приходилось благодарить то одного, то другого на церемониях награждения, а я благодарен Еврею за то, что он помог мне многое осознать, преодолеть дух отрицания, найти свой путь. Его собственный путь, путь моего бедного парализованного приятеля, по стечению обстоятельств, хотя я не хочу сейчас говорить об этом, оказался коротким и преждевременно оборвавшимся.
Но я старался, правда? Всегда, как бы я ни терялся, я искал мой алебастровый город. Насколько было бы лучше, если бы я был таким же застенчивым, как герой моей песни, если бы я только застенчиво представлял себе, как я целую Анджелу Морелли в Эсбери-парке. |