И в ту страшную ночь, лежа в кровати на чердаке совета, я думал о том, что видел в кабинете председателя, и испытывал при этом смешанное чувство. Со мной достаточно хорошо обошлись, и не это тревожило меня. Меня беспокоило и возмущало общее спокойствие, конформизм, хладнокровие тех, кто находится внутри, за кулисами, и может видеть целостную картину. Несомненно, это было необходимым условием хоть какой-то работы совета. Но тогда я смотрел на происходящее детскими глазами, и спокойствие членов и руководителей совета возмутило мои чувства, мне показалось, что они стремятся внушить людям, будто все происходящее — не более чем рутина, что ужасающая власть немцев над нами — это норма.
Доктор Кениг, подавленный грузом своей ответственности. Мне могло тогда показаться, что он работает на уровне немцев, что он равен им по положению. У него было настолько развито непоколебимое чувство собственного достоинства, что на немцев он производил точно такое же впечатление, и чтобы убедить себя в его ложности, они наградили его издевательским титулом «главный жид», эта насмешка давала ему понять, кто он и где его место. Конечно, он был не глупец, и ему не надо было описывать его положение. Он понимал все. Он никогда, ни для себя, ни для других членов совета, не боролся с искушением думать, что роль совета не была морально двусмысленной. За каждый дополнительный паек, за каждое послабление правил они платили уступками. Это был жестокий счет тел, работы, еды, топлива, здоровья и болезни. Я не намерен сейчас обсуждать честь, мужество и благородство доктора Кенига. Он был вынужден взять на себя руководство, так как пользовался большим авторитетом и уважением среди членов общины. Он проявлял большое мужество, добровольно оказываясь во многих опасных положениях, что я понял во всех подробностях гораздо позднее. Но в то время он не сделал ничего, чтобы помочь портному, который попал в отчаянное положение. Конечно, доктор Кениг не мог ничего изменить. Но в душе десятилетнего ребенка, измученной сознанием собственной вины, все представлялось в совершенно ином свете; мне казалось, что и доктор, и все остальные готовы примириться с несчастьем, которое случилось с господином Сребницким, покинув его на произвол судьбы. Я много думал об этом. То спокойствие, которое столь сильно озадачило тогда мою детскую душу, есть, конечно, первейшее качество врачей, которые близко сталкиваются со смертью и привыкли быть собранными перед ее лицом. Зигмунд Кениг был прежде всего врачом. Но речь, кроме того, идет о способности отвечать прагматизмом на вещи, выходящие за пределы реального, способности, присущей взрослым, но которой, как правило, начисто лишены дети. Вот здесь-то и начинается двусмысленность.
Конечно, позднее я избавился от этих прельстительных мыслей, когда сам погрузился в атмосферу администрации совета и проникся драматичностью своих обязанностей.
На рассвете немцы осветили площадь светом прожекторов и автомобильных фар. Собралось довольно большое количество жителей — тысяча или полторы. Во всяком случае, площадь была заполнена, к удовлетворению властей. Стояла абсолютная тишина, нарушаемая лишь работающими моторами грузовиков. Почетные места заняли Шмиц со своим штабом, чины литовской полиции, солдаты и прочие. Господин Барбанель посоветовал мне остаться в спальне и не ходить на площадь до тех пор, пока все не закончится, но я отказался от его предложения. Наоборот, я пробрался сквозь толпу поближе к виселице.
Вывели портного. Он висел на плечах двух еврейских полицейских из гетто и был уже наполовину мертв. Ноги старика волочились по земле, он не мог идти, мне показалось, что у него сломаны ноги. Полицейские подняли старика по ступеням на помост и держали его под руки, пока еще один полицейский связывал ему руки за спиной и накидывал петлю на шею. Его руки, эти ловкие искусные руки, которыми я так восхищался, были изуродованы и покрыты запекшейся кровью. Когда настало последнее мгновение и полицейский был уже готов выбить табурет из-под ног господина Сребницкого, старик словно очнулся от своего мучительного беспамятства. |