Изменить размер шрифта - +
В самом начале, когда я стал добровольцем, я был полон самых ярких идей. Но потом… Потом энтузиазм улетучился. Я вдруг понял, что могу погибнуть. Вот просто бесславно и глупо погибнуть, и никто даже не узнает о том, что я был. Такие мысли не добавляли патриотизма. Наоборот, действовали как холодный душ. Особенно после очередного испытания, когда ты действительно не понимал, на каком ты свете. А признаться, что сглупил, было стыдно самому себе. Словом, с каждым днем я сомневался все сильней и сильней и ничего не мог поделать с этим.

…Было около четырех утра. Да, был сон, возможно, о еде. Точно не помню. Мне все время снилась еда. Это уже стало каким-то наваждением.

Единственное, что я запомнил хорошо и отчетливо в тот миг, — это холод. Холод был именно таким, какой бывает перед самым рассветом — леденящий, выворачивающий наизнанку тело и душу, и не скрыться никуда от этого холода, не спастись. Что уж тут тонкое одеяло, каким мы укрывались в казарме. Натяни на себя тулуп на меху — и тот бы не помог.

Помню, я замерз, и холод, собственно, прервал сон. Потом открылась дверь, и в наш барак вошли двое.

В этот раз наш офицер не орал. Он вел себя достаточно тихо, что было совершенно для него не свойственно. Сколько его знал, у него все время был громовой голос и ярко-красное лицо. Наверняка у него были проблемы с высоким давлением. И даже сейчас, когда я все это тебе рассказываю, стоит мне закрыть глаза, и в памяти отчетливо предстает его багровое лицо, выпученные глаза, взъерошенная белобрысая челка. Ударом ноги он выбивает дверь в наш барак и все время орет, орет… Именно таким он остался в моей памяти. Убили его, кстати, в последние дни войны.

Так вот: в этот раз офицер наш вел себя необычайно тихо, потому что был не один. Вместе с ним в барак вошел незнакомый нам человек. Рослый, в хорошей офицерской шинели. Было видно, что у него высокий офицерский чин.

Этот высокопоставленный офицер внимательно осмотрел барак и вдруг свистнул в свисток. Этот сигнал был нам знаком. Свисток тоже был частью тренировки. Его мы должны были слушаться точно так же, как и команды офицера.

Поэтому, как только прозвучал свисток, мы резко повскакивали с коек и выстроились по струнке, каждый на своем месте.

— Хорошо, — кивнул незнакомый офицер, — очень хорошо.

Тогда вперед выступил наш и как всегда заорал:

— Солдаты! Одеваться и строиться!

Было ясно, что нас готовят к очередной тренировке. Одевались мы за минуту. И, машинально, на автоматизме выполняя все эти движения, я умудрился взглянуть на часы. Действительно, я не ошибся. Часы показывали ровно четыре утра. Самое жуткое время.

Нас построили и вывели во двор. Темень была кромешная. Там уже стоял грузовик, покрытый брезентом. Нам велели садиться в него. Брезент был такой плотный и так крепко закреплен, что рассмотреть, куда нас везут, не было никакой возможности. Офицер поехал вместе с нами, а тот, незнакомый, довольный тем, как мы собрались по свистку, остался во дворе базы. Всю дорогу наш офицер молчал.

Ехали мы не очень долго. Вскоре на нас пахнýло сыростью, воздух стал очень влажным, и я услышал характерный шум. Было понятно, что нас везут к морю. Я насторожился.

Но едва я понял, что нас везут на берег моря, раздалась команда офицера надеть противогазы. Я надел. Влажность и шум исчезли. В противогазе было очень неудобно, но сделать мы ничего не могли.

Наконец грузовик остановился. Нам велели выйти и построиться. Мы вышли, и нас едва не сбили с ног резкие порывы просто бешеного ветра.

Я не ошибся. Мы стояли на берегу высокого обрыва, а под ним бушевало море. В противогазе видимость была отвратительной. Но я все равно увидел, что на море сильный шторм. Огромные пенные валы взвивались ввысь, а затем разбивались о камни скал огромными белыми брызгами. В темноте, в холоде зимы ночное море выглядело страшно.

Быстрый переход