Изменить размер шрифта - +

Она намеревалась сесть на диету, даже приготовила когда-то подобранные вырезки из журналов и записанные со слов приятельниц чудодейственные рекомендации, но все получалось наоборот: ведь нет лучшего лекарства от скверного настроения, чем плитка шоколада. Самое обидное бывало, когда, стоически выдержав целый день, к вечеру она срывалась, съедала все, что было в доме, а то и добегала до ближайшей палатки.

Сегодня был как раз такой день. Ограничившись пакетом апельсинового сока и уже успев похвалить себя, она решила заглушить подступающий голод телесериалом и ранним укладыванием спать, но не тут-то было. Позвонил Митя:

— Маша, а не совершить ли нам завтра безумство? Не пойти ли вот так безо всякого повода в какой-нибудь музей?

Митя звонил часто, а с тех пор, как Володя уехал с женой отдыхать в Египет, почти каждый день. Маша не знала, просил ли Володя ее опекать или Митя делал это по собственной инициативе. Володе, видимо, было неловко уезжать на целых две недели, он пытался смягчить новость новогодним подарком — как всегда щедрым (на этот раз бусы и серьги из черного жемчуга), а Маша с некоторым стыдом почувствовала облегчение — за Балюнину болезнь она совсем отвыкла от их встреч. Зато Митя, невольно оказавшийся причастным к последним часам Балюни и последнему в ее жизни переживанию, стал Маше не то чтобы ближе, но перешел в категорию родственников, которых, как любила повторять Балюня, как и соседей, не выбирают.

Особенных дел на завтрашний день у Маши не намечалось, но почему-то ей было неловко в этом признаться, и она стала сбивчиво мотивировать невозможность культпохода.

— Жаль, что вы ко мне не можете присоединиться, а я пойду непременно, только еще подумаю куда. Ладно, вечером доложу.

Повесив трубку, Маша еще долго сидела у телефона, пытаясь понять, почему она так решительно отказала Мите, и все больше расстраивалась. Закончились ее размышления печально: глупость и огорчение захотелось «заесть». Холодильник, впрочем, был постыдно пуст, а выходить из дому не было никакого желания: темно, холодно… И тут она вспомнила, как когда-то мама делала ей «гоголь-моголь»: тщательно растирала желтки с сахарным песком, долго-долго, пока не получалась белая смесь с пузырчатой пенкой наверху, а потом добавляла какао и еще растирала ложкой по стенкам чашки. Почему-то делался «гоголь-моголь» неизменно в одной и той же чашке — противно-поросячьего розового цвета с тусклыми розочками на рахитичных стеблях. Маша не помнила, чтобы из нее когда-нибудь пили — только растирали «шоколад». И всегда это было в Лунёве, «гоголь-моголь» — типично дачная еда.

Остервенело растирая желтки, и одновременно ненавидя себя за малодушие, и предвкушая горьковатый вкус тающего на языке тягучего лакомства, Маша не переставала мучиться. Почему она не захотела пойти с Митей? Честный ответ, впрочем, она прекрасно знала: боялась. С Володей все было просто, как с тем луневским мальчиком Лавриком, которым по неведомой причине интересовалась Балюня. «Дай газетку!», «Подстели соломки». Все чинно-благородно… И скучно до ломоты в скулах. А в Мите был нерв, черти в тихом омуте, и рядом с ним Маша становилась другой, хотя не могла понять, какой именно. С нее слетала маска благопристойности, отчасти напускная, потому как она не чувствовала своего возраста. Может быть, оттого, что была бездетна и не видела постоянно перед собой великовозрастного отпрыска в качестве единицы измерения. А может быть, она просто защищалась от самой себя, отгораживалась от наседающей со всех сторон и грозящей взять в кольцо так называемой окружающей действительности, полагая, что достойна лучшей участи, и торопилась забыть ежевечерние фантазии, выпускавшие на волю ее нереализованные желания.

Так или иначе, каждая встреча, даже телефонный разговор с Митей оставлял легкий звон в голове: «Все могло бы быть иначе», — а Маша этого боялась, потому что осколки и впрямь легче собрать на газетку, чем ползать по земле, а потом все равно еще долго и всегда внезапно укалываться о невидимые прозрачные жала.

Быстрый переход