Он только что взорвался вместе со смертью Наоми. И я понял: тот Генри, которым я был до сих пор, тоже перестал существовать, он умер вместе с ней. И о том Генри, который пришел ему на смену, я ничего не знаю…
Я улыбнулся. Франс погладила меня по щеке, отступила на шаг — и снова на сцене появилась Лив. А я вспомнил о дуэте Крюгер — Платт.
— Генри? Есть что-то еще, о чем ты не сказал полиции?
Обычно она говорила «полицейским». Очевидно, момент был слишком серьезным. Я сделал знак, что нет.
— Ты уверен?
Судя по виду, мне не поверили.
— Да, мама, — твердо сказал я. — Я все им сказал.
Пронзительный взгляд Лив.
— Ладно, сынок, ладно… Ты знаешь, как мы любили Наоми. Я… не представляю, что тебе еще сказать… Мы потрясены случившимся, могу представить, что ты сейчас переживаешь. Все это так ужасно… ты не хочешь об этом поговорить?
И вновь я сделал знак, что нет.
Лив взяла меня за руки и прошептала на ухо:
— Этот вечер мы проведем вместе. Не замыкайся один в своем горе, Генри. Не отделяйся от нас.
Она хорошо знает мой характер. В трудные моменты я стараюсь найти место, где можно спрятаться, подобно раку-отшельнику, ищущему убежище в кожухе турбинного двигателя. Лив прижала меня к себе, и я оттаял.
— Мама, это просто кошмар, — выдавил я.
— Да, мой дорогой…
— Не знаете, когда будут похороны?
— После вскрытия, — мягко ответила Лив. — Так сказал шериф.
Вскрытие. На какую-то долю секунды я увидел Наоми на сверкающем столе, заледеневшую, ее торс разрезан и широко раскрыт…
Я отшатнулся.
— О ее матери по-прежнему ничего не известно, — добавила Лив.
— Пожалуйста, мне все-таки нужно побыть одному.
Поколебавшись, мама посмотрела на меня:
— Хорошо.
Они обе сделали шаг назад. Я был в полуобморочном состоянии. Как в состоянии грогги. Я поднялся к себе в комнату с одним-единственным вопросом в голове: как я теперь буду жить? Я чувствовал себя как под анестезией. Такое ощущение, что разучился чувствовать. И радость, и горе. Я захлопнул дверь и щелкнул выключателем. Маленький ночник на тумбочке отбрасывал нежный оранжевый отблеск на стены. За окном уже совсем стемнело. Шел октябрь, и дни чертовски укоротились. Маяк Лаймстоун-пойнт обмахнул окно своей светящейся кисточкой. Я давно привык к этим ночным световым всплескам. Обычно они успокаивали, но в тот вечер в них чудилась угроза. Я разглядывал постеры на стенах, развешанные в ряд, будто в музее научной фантастики в Сиэтле. Подлинный рай для ботанов: пчела на нижнем веке Кэндимена, длинный зловещий коготь из «Хостела», ухмыляющийся череп из «Зловещих мертвецов», вызывающее тревогу детское лицо с черными глазами из «Проклятия», кричащий силуэт на красном фоне из «30 дней и ночей», мрачный круг из «Звонка», белые глаза из фильма «Глаза»…
Мне понадобилось много времени, чтобы собрать всю эту коллекцию. Все эти жуткие картинки. Наоми их обожала. Она любила посидеть у меня зимними вечерами, когда ветер стонет за окном и слышен шум моря. Крепко прижавшись ко мне, она спрашивала с беспокойством в голосе:
— У тебя никогда не бывает кошмаров, Генри?
Почему-то я ей так и не признался. О своем кошмаре. Который вижу почти каждую ночь.
О маленьком мальчике.
Почему? У нас не было секретов друг от друга — по крайней мере, у меня от нее. Но, черт возьми, почему я ей ничего не говорил?
Когда жизнь раздавливает вас, когда вес горя слишком тяжелый, так и хочется расплющиться, чтобы избежать ее, сесть, лечь. |