|
Монах опустил глаза, показывая, что он не намерен продолжать эту нечестивую беседу.
Прошло еще несколько часов; Лев Фока почувствовал голод и жажду. К тому же он боялся грозы, но не осмеливался сказать о своих плотских желаниях и страхе этим суровым и погруженным в ханжеские метафизические размышления монахам. Лев и сам знал, что Господь всемогущ: вдруг он решит наслать на них ураган и опрокинуть повозку? Или захочет доказать свое всемогущество, испепелив посланной с небес молнией и их, и повозку, и волов? Мало помнить о всемогуществе Бога, хотелось бы какой-то ясности относительно его намерений. Лев, конечно, знал, что не услышит от своих спутников ни единого слова утешения, и потому молча переживал и размышлял о намерениях Всевышнего, о том, что задумали Небеса, о земных тяготах и ненадежности повозки, скрипевшей под ударами ветра.
— Монашеская жизнь должна быть следствием выбора, а не наказания, — решился он вдруг на открытую провокацию, чтобы выяснить настроение своих провожатых.
— Иногда она — выбор, а иногда и дар, если грешнику дают возможность покаяться.
— А что если этот так называемый грешник не знает, в чем состоит его грех? Как может он покаяться в грехе, не ведая даже, совершил он его или нет?
— Главное — покаяние, а не грех.
— Но покаяние предполагает существование греха или вины.
— Верно. Кто же без греха? Кто без вины?
— Но ведь даже Святой Павел утверждает, что все — грех. Грех — есть, пить, спать, любить женщину или мужчину, грех -зевать, все грех. Выходит, людям остается только и делать, что каяться пли удалиться в монастырь.
Пожилой монах удивленно посмотрел на Льва Фоку и даже глаза прищурил, стараясь получше понять, что подразумевается под этим силлогизмом относительно всеобщего монашества. Но Лев не захотел встретиться с ним взглядом и, отогнув край парусины, прикрывавшей оконце, выглянул наружу. За оконцем простиралась иссушенная степь, по которой все еще гулял ветер; его внезапные порывы поднимали в воздух шары сухой травы и гнали их в ночи, как стада диких животных.
24
Когда эпарх Георгий Мезарит узнал, что куропалата облачили в монашескую рясу и сослали в далекий сирийский монастырь, он подумал, что сам Господь Бог со всеми святыми пришел ему на помощь. Теперь злейший враг, повинный во всех его несчастьях, попал в немилость и изгнан из Дворца: даже Никифор ничего не сделал ради спасения брата. И хотя такой поворот событий казался эпарху просто невероятным, он вздохнул с облегчением. Когда же спустя несколько дней после изгнания куропалата в дверь его покоев постучался церемониймейстер двора, чтобы передать приглашение на праздник прихода зимы, который ежегодно и очень пышно отмечался во Дворце, он решил, что его положение загадочным и коренным образом изменилось, а раз так, можно позволить себе роскошь явиться ко двору в униформе, то есть в льняной тоге и при мече, от которых он добровольно отказался, чтобы не попасть в подстроенную ему куропалатом ловушку с этим проклятым пергаментом, содержащим тайную формулу греческого огня.
Вечером эпарх не без душевного трепета явился в Зал Триклиния, при входе зажег протянутую ему свечу и до глубокой ночи, не выпуская ее из рук, танцевал вместе с другими знатными гостями ритуальные танцы в честь бога Диониса, как того требовала древняя традиция, сохранившаяся и в новой христианской столице. Зимний праздник — Брумалии — отмечался не только в Большом Дворце, но и на улицах столицы, где шумное веселье сопровождалось нечестивыми песнями и лихими пьянками.
Эпарх устал, у него ныли ноги, но он танцевал допоздна, чтобы не выдать свою тревогу из-за недавней неприятности, о которой при дворе всем, конечно, было хорошо известно. Однако к великому своему ужасу он заметил, что, в отличие от прошлых лет, ни император, ни императрица ни разу за весь вечер не удостоили его взглядом. |