— Вы хотите любой ценой выманить у нас клад. Вам это выгодно. Вы не пользовались уважением как директор.
Вы думаете, что если этот номер пройдет, то ваша репутация в Париже восстановится. Но он не пройдет. Генри, я хочу домой.
Всю обратную дорогу ее била дрожь. Генри отчужденно молчал. Дома он поднялся за ней наверх, пригласил в малую гостиную и плотно затворил за
собой дверь.
— Софья, я еще никогда не видел тебя в таком состоянии. Возможно, Эмиль и впрямь заботится о своих интересах. Но ведь и мы выиграем.
— Каким же образом?
— Золото раз и навсегда будет в безопасности. Турки ведь не оставят попыток завладеть им. В один прекрасный день какой-нибудь суд возьмет их
сторону.
— Никогда этому не поверю, и твои адвокаты не поверят.
— Софья, ты меня огорчаешь. Почему ты ведешь себя так, точно ты мой враг, а не друг?
— Враг! Только потому, что я не даю отнять у Афин то, что им принадлежит по праву!
— Нет, Софидион. Нет у Афин такого права. Сокровище Приама принадлежит нам и всему миру. Теперь уже поздно спорить. Я принял решение.
Она посмотрела на него долгим взглядом.
— Какое?
— Отдать сокровище Приама Лувру. Сегодня же напишу премьер-министру Форту, что передаю мою троянскую коллекцию в их музей. Копию письма вручу
французскому послу маркизу де Габриаку. Он заверил меня, что через неделю я получу ответную телеграмму из Парижа. Тогда посол сможет от имени
Франции забрать наше сокровище.
В ее глазах блеснули слезы. Она проиграла. Она встала и вышла из комнаты.
Это была странная неделя. Софья больше не заговаривала ни о золоте, ни о Бюрнуфах, ни о Лувре. Генри тоже отмалчивался. Обращались друг к другу
только по необходимости: безразличным тоном, как чужие. Когда к мужу приходили адвокаты, Софья в разговоре не участвовала. Генри один ездил
купаться в Фалерон. Вся ее жизнь свелась к заботам о семье и доме. Она не переживала случившееся как размолвку с Генри: ее, попросту говоря,
разжаловали из равноправного партнера в обыкновенную жену-гречанку, не имеющую голоса в решении дел, не касающихся дома. Впервые ей пришлось
выбирать между верностью мужу и родительской семье в семнадцать лет; и вот теперь, в двадцать два года, она встала перед тем же выбором, потому
что Афины это тоже ее семья, и Греция, и древние ахейцы.
Для Генри эта неделя тоже была нелегкой, он вообще не умел ждать, а тут еще никак не прояснялась судьба клада. Какое-то умиротворенное чувство
подсказало Софье, что Генри не получил в конце недели благоприятной телеграммы из Парижа. Не повеселел он и в три следующих дня. Наоборот,
делался все замкнутее, помрачнел, забывал снять очки после работы. 29 апреля адвокаты Константинопольского музея подали еще один иск,
составленный более подробно. Софья и Генри этот очередной ход противника не обсуждали.
Генри сломился на двенадцатый день ожидания. Как обычно, в половине второго он вернулся к обеду, но выражение его лица было новым. Даже походка
и осанка изменились. Он принес Софье букет роз, ирисов и гвоздик, наклонившись, чмокнул в щеку, на что не отваживался ни разу после обеда у
Бюрнуфов.
— Софидион, можно с тобой поговорить?
— Ты муж, тебе и говорить.
— Я не хочу никаких привилегий.
Софья распорядилась накрыть обед не в семейной столовой, а в гостевой. Генри заговорил не сразу, уделив сугубое внимание супу с клецками. Сложив
руки на коленях, Софья ждала над стынущей тарелкой. Расправившись с супом, Генри поднял голову и широко улыбнулся.
— Вкусно! Очень наголодался. У меня сегодня аппетит впервые за двенадцать дней.
— Когда забот полон рот, кусок в горло не пойдет. |