О такой чести может только радостно мечтать
любая молодая, с живыми интересами женщина. Вот почему я хочу быть вашей женой».
— Да, — вздохнула она, — вчера бы мне быть такой умной.
Но что поделать, если вчера она умирала от морской болезни.
Мучительно сознавать, что она так сглупила, и уж совсем плохо, что родные теперь не поправят свои дела. С первыми лучами солнца она оделась и
спустилась выпить кофе и заодно рассказать отцу и братьям, вернувшимся из лавки, о последствиях ее первого «разговора наедине» с Генри Шлиманом.
Их удивлению не было границ: чем неуместны были ее ответы?
— Мистер Шлиман много поездил по свету, — недоумевал отец. — Он должен был знать, что в нашей стране в порядочных семьях браки устраивают
родители. Ты сказала ему чистую правду—на что же тут сердиться?
— Он хотел, чтобы она призналась ему в любви! — подала голос четырнадцатилетняя Мариго.
— Как же можно быть таким наивным! — воскликнула мадам Виктория, начавшая примиряться с потерей и по-матерински жалевшая дочь. — Софья видела
его так мало и всегда на людях… В конце концов, девочке всего семнадцать лет. А он не мальчик и должен знать, что любовь приходит после свадьбы.
— Не думаю, чтобы он ждал признания в любви, — пробормотала Софья, — да и не могла я. Он по голосу догадался бы, что это неправда.
Обескураженный таким поворотом дела, отец все же попытался разрядить обстановку:
— Софья, девочка, это все было не по-настоящему. Помнишь, я брал тебя в театр теней? Вот и здесь то же самое. Маленький спектакль, всего на
несколько часов, и теперь занавес опустился. Миражи развеиваются, как утренний туман.
Но не на шутку разошелся Александрос:
— На Крите говорят: «Господь птичку накормит, если она сама поклюет». Подвернулся случай поправить дела. Что тут страшного, если бы она сказала,
что выходит за него по любви? Что мешало драгоценной сестрице сказать то, что будет правдой завтра, а не сегодня? Правда! — от нее только суп
прокисает. Так нет, наша капризуля не снизойдет до того, чтобы сказать приятное одинокому человеку, который ищет себе подругу жизни. — Он
повернулся в ее сторону. — Ты сделала несчастными и всех нас, и мистера Шлимана. Вчера в море ты отправила за борт всю семью Энгастроменос.
Несколько дней Генри Шлиман не давал о себе знать, и это было мучительное испытание. До этого времени Софья по-настоящему и не знала, что значит
страдать. Когда для всех них настали трудные времена, общее уныние лишь краем задело ее. Другое дело теперь: теперь она сама кругом
виновата. Ее глаза загорались гневом, когда она в одиночестве вела с собою безмолвные диалоги.
«Зачем он завел этот разговор в море? Если бы он не думал только о себе, он бы понял, что я сижу еле живая… Где же его чуткость?
Но ведь у него не было другой возможности, — одергивала она себя. — Вокруг всегда толклись люди и глядели ему в рот. И правильно, что он наконец
спросил меня… Как это говорят на Крите? «Я потеряла серьги, но дырки в ушах остались при мне».
Ее уже не баловали вниманием. Все в ней разочаровались. Родственники вдруг стали домоседами, соседки насмешливо фыркали, юноши отводили глаза,
мужчины выдерживали холодно-вежливый вид. Колон опять начинал походить на себя прежний: малолюдный сонный пригород Афин, показывавший признаки
жизни лишь в летний сезон.
Дядя Вимпос принес ей слабое, но все же утешение. Он получил письмо от Шлимана: тот собирается отплыть в Неаполь и в скором будущем не
рассчитывает увидеть Софью, но если когда-нибудь ей понадобится помощь преданного друга, то, надеется Шлиман, она о нем вспомнит. |