8
Симон Львович заикался. Как ни странно, это не мешало ему быть учителем. Словесником, что называется, божьей милостью. Мы, мальчишки, дружно не любили Симку. И даже не за строгость, учитель должен требовать, — за въедливость, за агрессивность: он не просто учил, он постоянно воевал с нашей необразованностью, с нашей ограниченностью, с нашей ленивой серостью. Симону Львовичу ничего не стоило, например, усевшись на кончик парты и качая ногой, закинутой на другую ногу, спросить: «А ска-а-ажите, почтеннейший и прилежнейший дру-у-уг А-а-баа-заа, какого ро-о-о-оста был Чехов?» Или: «Бе-е-е-сюгин, не-е вертись, ответь: Ту-у-урге-нев часто встречался с Пу-у-ушкиным?»
И откуда мне было знать, что рост Чехова — сто восемьдесят шесть сантиметров? Как мог ответить Сашка, что молодой Тургенев лишь один раз встретил на балу Пушкина и до смерти не мог забыть его затравленных, с желтоватыми белками, выразительных глаз? Ничего такого ни в одном учебнике мы не могли, понятно, прочесть.
Мы возмущались непомерностью требований Симона Львовича. Возмущались между собой, тихонько, и при нем — во всеуслышание. Это позволялось — говорить, что думаем.
Но Симон Львович только пренебрежительно фыркал и напористо возражал:
— Чи-и-итать больше надо! Чи-и-итать! — И цитировал, понятно, на память, великого Пирогова: — Быть, а не казаться, вот девиз, который должен носить в своем сердце каждый гражданин, любящий свою Родину.
Он очень старался сделать нас настоящими людьми.
Симон Львович не только позволял спорить на его уроках, но даже поощрял не совпадавшие с его точкой зрения выступления, лишь бы ты пытался доказывать свое.
Однажды я заявил:
— Анна Каренина — всего лишь склочная баба. С жиру она бесилась. Сама не могла понять, чего ей надо. Ну, чего ей не жилось, как всем, чего кинулась под колеса? Мне лично эту барыньку нисколько даже не жалко…
Симка слушал, дрыгал ногой, шевелил бровями, но не возражал, пока я говорил.
— И вообще этот бородатый граф, — выдал я новую трель, — мне в высшей степени неприятен…
— Это факт из ва-а-ашей биогра-а-афии, отражающий отнюдь не то-о-олсто-о-овский уровень развития. — Симон Львович сделал смешное лицо и, оглаживая свой тощий зад, спросил: — Сле-е-еды от ве-е-еток у тебя е-е-еще не со-о-шли?
Понятно, класс покатился со смеху.
Была у меня полоса увлечения Блоком. Готов был читать его стихи без остановки. Ребята уже стали потешаться, а я все не унимался:
— А кто те-ебе сказал, что-о Бло-о-ока надо пе-е-еть? — перебил мою декламацию Симка и стал на свой лад рассказывать мое любимое стихотворение Блока:
— Это странно, что вы, Симон Львович, беретесь давать уроки дикции, — сказал я с ожесточением, которого не замечал за собой прежде. — Не ва-а-аше амплу-у-уа, я думаю.
Класс замер.
Наташка прошептала еле слышно, но я услыхал:
— Подлец ты, Колька.
— Го-о-орбатого по горбу? Без пользы, А-а-абаза, — сказал Симон Львович. — Горб все равно останется, а вам потом стыдно станет. Человека судить надо строго, по делам его, а не по впе-е-ечатлению, ко-о-оторое он производит. Учитель обязан хорошо, толково, настойчиво вво-о-одить в своих учеников знания, а хромает пе-е-едагог или не-е-ет, модно одевается или так себе — ни-и-икакого значения не имеет.
Несколько дней я ходил как побитый и, в конце концов, поплелся, хоть и не хотелось, извиняться.
Наверное, лучше бы и не ходил.
— И-и-извиняешься, а са-а-ам любуешься со-о-обой! Вот ка-а-акой я благородный, по-о-орядочный… На что мне твои извинения? Ну, за-а-аикая. |