Вскоре, однако, увлеченность фотографией пошла на убыль. А с годами обернулась резкой неприязнью.
Особенно я не люблю старые фотографии. Причина тому — особая.
В крошечном, только что отбитом у противника местечке мы искали пристанище и хотя бы относительное тепло.
Все здания были изувечены если не артиллерийским, то обыкновенным огнем, отовсюду в небо смотрели голые, обожженные печные трубы, отвратительно пахло кладбищенским тленом. Деваться было решительно некуда.
Наконец подвернулся странно покосившийся домишко, точнее, едва прикрытая подобием крыши половина дома.
Зашли. Ничего не взорвалось, мы всегда опасались заминированных помещений. Ничего не провалилось. Внутри сохранилось даже что-то от былой жизни. Разграбленный шкаф, поломанные стулья, зеленый ковер, на две трети засыпанный обвалившейся с потолка штукатуркой.
Все эти подробности лишь скользнули по сознанию, а навсегда поразило другое: фотографии неведомых обитателей дома — старая женщина в платке, немолодой грузный мужчина, девочка, еще девочка…
У всех портретов были прострелены глаза.
Не знаю, с какой дистанции метил немец, но даже если с пяти шагов, стрелял этот сукин сын все равно здорово.
Мы ночевали в тех развалинах.
Несколько раз я просыпался. Помимо воли тянулся взглядом к расстрелянным лицам. И тяжелая волна тоски и обиды ударяла в голову.
Утром я предложил моему попутчику похоронить фотографии.
Он как-то странно поглядел на меня:
— Сдурел? Бумагу хоронить… где это видано?..
И мы ушли.
А память осталась.
С тех пор не люблю смотреть на старые снимки, да куда от них денешься?!
Взялся недавно разбирать стол, и пожалуйста — фотография! Моя. Я — молодой, глазастый. На щенка похож. Гимнастерка туго-туго стянута офицерским ремнем, бриджи — с Каспийское море! Голенища сапог подрезаны. Пилотка — на правом ухе. Ну-у, карикатура, пародия, а ведь в те годы казалось, в самый раз видок. Мода такая была!
Между прочим, летчикам-инструкторам, находившимся на казарменном положении, разрешалось носить только короткую прическу. Обычно мы стриглись «боксом» — затылок до макушки под машинку, а надо лбом торчал чубчик.
У меня были рыжеватые, довольно густые волосы, закручивавшиеся кольцами. И определить истинную длину чубчика представлялось затруднительным. Егоров, повышенный в должности и опекавший нас, утверждал, как прежде, что мой чуб превышает четыре дозволенных сантиметра, а я настаивал: если кудри не растягивать, то прическа в норме — возвышается над черепом не более чем на три сантиметра. Спорили постоянно. Наверное, излишне яростно.
В конце концов старшина Егоров взвился и, как говорит одна моя приятельница — в прошлом летчица, встал на рога! И решительно рявкнул:
— Сегодня к шестнадцати ноль-ноль постричься и доложить! Вам ясно, сержант Абаза? Повторите приказание.
Приказание старшины я повторил, все мне было ясно, только стричься не стал.
Дальше фронта не загонят, резонно рассудил я. И вообще кто есть Егоров и кто — Абаза? Как-никак я был летчиком-инструктором. А в авиации с незапамятных времен повелось: инструктор — бог! Пусть он рядовой, пусть разжалованный офицер или, напротив, генерал, все едино: прежде инструктор, а потом — остальное.
Посмотрим, кто — кого.
Но в армии не может быть невыполненных приказаний, такое противно самой идее вооруженных сил. Невыполненное приказание — деяние преступное, преследуемое судебно. Нет сомнения, в армейских законах старшина Егоров разбирался не хуже моего. И еще он твердо знал: любая попытка не выполнить приказ — чрезвычайное происшествие, при том из самых тяжелых. Без последствий такое не оставляют.
Вероятно, отправляясь к комэску, старшина рассчитывал, что будет не только поддержан, но и поощрен за старание. |