Изменить размер шрифта - +

На аэродроме появился в начале девятого.

Прежде чем кто-нибудь меня заметил, раньше, чем Брябрина заорала визгливым со слезами голосом: «Ой-ой-ой, мама… Абаза…» — увидел аккуратную фанерку, прилаженную к неструганой сосновой палке, воткнутой в пустом капонире. На той фанерке красовался листок в красно-черной рамке. С фотографией. И было написано десятка три строк.

Как меня ни мутило от голода и усталости, я все-таки прочитал, что же они там про меня сочинили.

Могли бы и получше написать.

Не сразу я сообразил, что замполит перекатал скорбный мой листок с Жоркиного некролога… А Катонию он недолюбливал.

«Княжеские у тебя замашки, — попрекал он Жору, — пора кончать». А Жора его дразнил: «Сын за отца, товарищ Сталин сказал, не отвечает. Попрошу аккуратней, пожалуйста».

Я вернулся, и разговоров было много. Понятно, разных — более или менее приятных.

Носов, запомнилось, сказал:

— Значит, довоюешь живым, раз мы тебя раньше срока отпели. Я подумал: «Хорошо бы, конечно». Хотя и не очень верил в приметы.

Остапенко, не глядя мне в глаза, бормотал сбиваясь:

— Виноват… не удержался… Сам понимаешь, «бюккера», можно сказать, напрашивались: «Дай нам! Врежь!» Кинулся, одного с ходу уговорил… туда-сюда, а тебя как корова языком слизнула! Виноват…

— Ладно, — сказал я, — чего теперь размусоливать.

— И еще я виноват, командир…

— Ну?

— Когда прилетел и началось: как, что, где? — Он достал карту и ткнул пальцем в район, лежавший километрах в ста западнее от места, где я на самом деле выпрыгнул.

Понятно: Остапенко показал к зениткам ближе. И получалось при таком раскладе — «бюккеры» попались ему потом, позже! Соблюдал свой интерес мой ведомый. Ждал я такого? Нет, не ждал… А он продолжал тянуть: виноват, виноват… Оставалось прибавить: больше не буду…

А вместе мы пролетали уже порядочно, надо признать, удачливо, никаких серьезных претензий у меня к Остапенко не было.

Как поступить теперь? Восстанавливать истину (ради истины)? Рисовать рапорт и возбудить официальное дело? Сказать Носову неофициально: так, мол, и так было, решайте, как находите нужным.

Эх, не оказалось под рукой ромашки, погадать бы — любит, не любит, к сердцу прижмет, к черту пошлет…

— Нагнись! — приказал я Остапенко. Когда он нагнулся, врезал ему по шее. Не шутя, очень прилично врезал, чтобы чувствовал. — В расчете. Согласен?

Вечером было отпраздновано мое возвращение. Мы сидели на завалинке летной столовой и пьяненько пели душещипательную песенку с совершенно идиотскими словами:

— А вообще-то это колоссально! — то и дело вскрикивал Остапенко. — Колоссально! На каждого запланировано двадцать пять тысяч дней! Подумать только! А? Кто определил, командир? — обращался он ко мне. — Я опять позабыл — кто?

— Кажется, Аристотель, — в десятый раз повторял я.

— Во-во-во, Аристотель!

Не разобрав толком, о чем идет речь, подошедший Носов сказал:

— Не Аристотель, а Мефистофель. Но сейчас это совершенно не важно. Кончай базар и — спать! С утра штурмуем полком…

 

32

 

Детство кончилось. Взрослость не наступила. Был пересменок — тревожный и душный. Желания превосходили возможности. Кругом роились обиды. Недоставало понимания и равновесия. Такое бывает у всех, но узнаешь, что это естественно и нормально, когда смута проходит.

Галя позвала в Парк культуры и отдыха.

Быстрый переход