Коньяк был почти допит, чай по второму разу заварен, шоколадные сырки с нетрезвой аккуратностью намазаны на ровные полукружья черного, но рассвет еще не всю жизнь отравил серым. И потому вполне логичным казалось, что поэмой по решению автора могут стать пустые страницы, возьмите хотя бы того же Стерна, а табуретка вполне может считаться и дизайнерским, и технологическим прорывом, стоит мастеру ее назвать прорывом, не говоря уж о формулах, которые одновременно и процесс, и результат…
И прочая чушь, включая знаменитый дюшановский унитаз.
Кто же произнес тогда эти слова, переменившие всю его жизнь, определившие и все лучшее, и все худшее в ней? Он сам? Но почему же он всегда считал их не самостоятельно достигнутой мудростью, а неким откровением, данным ему свыше?
Неужели тот человек с распространенной еврейской внешностью, вроде Спилберга или Аллена, знал тайну, которая крутит всем миром, всеми людьми и всеми богами?
Эта тайна вот какая: миром, людьми и богами владеет страх, а тот, кто владеет страхом, владеет всем, что невозможно и представить себе. Жизнь стоит положить на то, чтобы завладеть всеми страхами, потому что все люди рабы страхов, и владение страхами есть владение людьми. Можно держать людей в тюрьмах, пытать и казнить, но не владеть их страхами, так что казни, пытки и каторга будут просто физическими упражнениями. Значит, истинными владельцами и распорядителями страхов следует считать тех, кто переносит их, словно инфекционную болезнь, от уже заразившихся к еще здоровым. Эти люди – вирусы страхов, а шанс выжить в вирусной пандемии единственный: стать вирусом.
Стать вирусом.
Он решился.
И положил жизнь на то, чтобы стать вирусом,
и закрепиться среди вирусов,
и выйти среди вирусов в самые главные и страшные, непобедимые, разносящие неизлечимые болезни.
Все удалось. Страхи.
Сбылось по сказанному. Он хотел сидеть за столиком популярного кафе, чтобы к нему подходили с почтительными приветствиями приличные люди и чтобы собака дремала под его стулом, то есть чтобы он был, в соответствии с пошлым присловьем, широко известен в узких кругах.
Так и случилось, все стало, как мечтал и даже с превышением, только вместо собаки, дремлющей под стулом, примостилась и спала на коленях кошка. К тому же кафе было парижским, поскольку в московские с кошками все еще не пускали. Пришлось довольствоваться бедняге арабским захолустьем на Сене вместо нашей мировой столицы и Café de la Paix – вместо ЦДЛа. С этого места все более отчетливый оттенок безумия.
Рассвет был уже полон пролезшим под веки суицидным серым. Он полулежал в плетеном кресле-качалке, ввиду возраста перекосившемся и потому не способном к качанию, а Спилберг-Аллен свернулся пельмениной на узкой тахте, укрытый клетчатым байковым одеялом. Глаза обоих были закрыты, и если б не тихий, словно предсмертный бред, разговор, они казались бы спящими.
– В общем, – закончил фразу Спилберг-Аллен, – надо бы тебя в «Совстрах» устроить. Есть там один мой старый знакомый, агентом, кажется, работает. А у меня когда-то мастерская была рядом с их страхакадемией, ребята приходили выпить, он – чаще других…
Этот агент, сделавшийся, конечно, уже старшим аналитиком, оказался неплохим парнем, закомплексованным, но добрым. Устроил недавнего знакомого по просьбе Спилберга-Аллена (давно им оставленного в буйной молодости и забытого) в «Росстрах» (тогда «Совстрах») средним аналитиком, хотя всем известное правило состояло в полной невозможности такого устройства. Ты его порекомендуешь, несмотря на беспартийность и пятый пункт, а он возьми да по израильской визе с целью воссоединения семьи… Но в группу общего анализа идти никто не хотел, бесперспективно. Вот его, черт знает кого с улицы, и взяли…
В ближайшие сто лет имеет смысл предлагать людям только страх. |