|
Жак.
Не зови меня. Не называй моего имени. А то подумают, что нас двое.
Жак, неужели ты уедешь, несмотря ни на что?
Нет, дорогая. Я никуда не еду, все кончено. Я остаюсь здесь, чтобы жить, укрывшись под крылом своего счастья. Я сменю имя, выберу себе другое — имя для мира, имя для жизни, псевдоним для любви, и отныне это будет единственное имя, на которое я буду отзываться, и которое будем знать только мы двое. Если же я замечу, что мне хоть чуть-чуть начинает изменять чувство меры, я, быть может, расскажу тебе, каково это было — на протяжении стольких лет не знать о твоем существовании, напрасно ждать тебя, объяснять, например, как твое отсутствие отравляло мессу Баха и лишало ее всякого смысла. В отсутствие любви мир превращается в отражение кривых зеркал: в музеях любой шедевр выглядит жалкой подделкой. Когда я в одиночку путешествовал по Италии, то столкнулся с хорошо известным явлением: Италия исчезла, и под лучами знойного тосканского солнца я перестал видеть равнину с десятью тысячами оливковых деревьев, я видел лишь десять тысяч следов одиночества…
Их взгляды встретились, и, увидев в его глазах немой и страстный призыв, она подошла и склонилась над ним, чтобы лучше слышать то, что он говорил.
— Я верю тебе, — серьезно произнесла она.
— Достаточно быть любимым, и тогда ты сложишь к ногам любящего тебя человека все победы, остававшиеся ранее недостижимыми, и завершишь труд, над которым безуспешно бился всю жизнь.
Он даже не знал, до какой степени был смешным.
Энн вздохнула, но она не сердилась на него, ей тоже нравилась эта несбыточная, беспредельная мечта, которую он дарил ей с каждым объятием: теперь она могла держать в руках то, чем никак не удавалось завладеть ему самому. На склонах горы он видел разбросанные там и сям, подобно остаткам еды на праздничном столе, розовые, красные и белые домики, и он закрыл глаза, чтобы осталась только она одна. Она что-то сказала, но он не расслышал, что именно, пробормотал «я тебя люблю» и заснул. Потом он проснулся, и они лежали бок о бок, стараясь не шевелиться, но домики на склонах гор отступали все дальше и дальше, окутанные серо-фиолетовой дымкой, и он вспомнил Бо в вечернюю пору, когда солнце клонится к горизонту и длинные тени хватают все подряд своими жадными лапами, и когда Франция становится похожа на руку, которую держишь в своей руке и не хочешь отпускать.
— Я хочу есть, — сказала Энн.
Она встала, натянула джинсы и свитер, который он дал ей, и он рассмеялся, видя, как его белый пилотский свитер времен битвы за Англию украсился двумя маленькими острыми грудками. Они сели за стол и принялись за колбасу, козий сыр и салат из помидор. Они не знали, утро сейчас или вечер, первый день или последний. Приоткрывая дверь, они находили на пороге пакет с провизией, но домработницы, предупрежденной соседями, не видели никогда. На полу лежали газеты, которые она подсовывала под дверь, и он пытался отправить их в мусорную корзину, не читая, но заголовки сами бросались в глаза:
«Вмешается ли советская авиация?»
«Опасность третьей мировой войны».
«После блокады Берлина Сталин наносит новый удар».
«Корея: коммунистический натиск усиливается».
«СССР обвиняет Соединенные Штаты в ведении бактериологической войны в Китае и Корее».
«Проголосует ли американский Конгресс за применение ядерного оружия в Корее».
Но реально продолжалось только осадное положение, и он выталкивал мир за порог, захлопывал дверь и возвращался к Энн, туда, где всего хватало. Все остальное было лишь мечтой о власти политических импотентов, вооруженных идеологическими фаллосами. Все остальное — обман. Можно вступить в союз с могучими космическими силами в надежде на жалкое штабное ликование, можно стереть с лица Земли целый континент, треть народа утопить в идеологическом болоте, треть ввергнуть в рабство, треть — в слабоумие, и именно бессилие злобствует в приступах острой эмоциональной недостаточности. |