В американской Конституции есть статья, в которой говорится о праве каждого человека самому искать свое счастье. Pursuit of happiness. Пугающая ответственность!
Законоположение ошеломляющее и беспощадное: поиск счастья, как вам это нравится?
Тогда почему не пожизненная каторга, если уж на то идет?
— Как дела, клоуны? — спросил Педро.
— Нормально.
На прошлой неделе Рэнье попытался вспомнить точный текст одного изречения из Горького. «Грустные клоуны, которые исполняют свой человеколюбивый номер на арене капиталистического цирка…» Нет. Не так.
— Это из Горького…
— Чего? Что из Горького? — насторожился Ла Марн, который всегда боялся, что его уличат в недостаточно высоком культурном уровне.
— Грустные клоуны. Буржуазный идеализм. Ничего. Педро, налей еще стаканчик.
— Вы прибудете в Корею пьяными в стельку, — сказал Педро.
Рэнье держался за барную стойку, и на его губах играла насмешливая улыбка: ирония уже с давних пор была необходима ему в отношениях с самим собой. Пустой рукав — левый — был засунут в карман пиджака. Двадцать пять лет прошло с тех пор, как ему исполнилось двадцать. В двадцать лет еще позволительно думать, что любовь — это образ жизни. Но теперь ему было сорок пять. В этом возрасте уже следовало обрести зрелость рассудка — эту хваленую зрелость, которая невольно ассоциировалась с хорошо вызревшим сыром.
И тем не менее он все еще ожидал ее. Он пытался представить ее с помощью всех известных ему женщин, поскольку в жизни наступает такой момент, когда все встреченные женщины превращаются в отчетливый образ той, которой вам не хватает. Это то, что они оставляют вам на прощание. Одолжение, которое вам делают. И наконец вы отчетливо видите ее в череде меняющихся образов, и ей недостает только одного — материальности. Я бы ее тут же узнал: ее так не хватало другим! Да и как ошибиться после стольких попыток, после того, как перед взором пронеслось столько лиц, глядящих на тебя с укором и немым тревожным вопросом в глазах: «Что я сделала? Почему ты так на меня смотришь?»
Ла Марн допил водку и рассматривал вишню, лежащую на дне стакана.
Они ничем не могли помочь друг другу: они были мужчинами. Единственной женщиной в баре была взгромоздившаяся на высокий табурет проститутка с горжеткой из чернобурки на плечах. «Шлюха, — подумал Ла Марн, — нечто мужеподобное и грубое». Он с отвращением отвернулся.
IV
Ла Марн — кто знает, так ли его звали на самом деле? — был невысок и смуглолиц, волны крашеных иссиня-черных волос падали ему на щеки, подобно приподнятым вороновым крыльям, а черты его лица не были лишены определенного латиноамериканского изящества. В былые времена о таких типах говорили: авантюрист, темная лошадка. На самом деле он был поляком, сыном портного из Лодзи. Длиннющие трепещущие ресницы оттеняли его карие миндалевидные глаза, в которых светилась доброта и почти физически ощущалась мягкость, более уместная для тонкой лайковой перчатки, чем для мужского взгляда. Стремясь изменить это впечатление и закалить характер, он провел пять лет в Иностранном легионе, и, вероятно, был единственным человеком в его истории, которому с таким взглядом удалось дослужиться до старшего сержанта. Потом он получил французское гражданство и обосновался во Франции, однако так и остался франкофилом. В детстве, когда польские приятели дразнили его жиденком и частенько колотили, он на них не обижался, потому что они были не французами, а бедными маленькими варварами. Иногда друзья подшучивали над ним, говоря, что немцы побили французов в 1870-м. Ла Марн с палкой в руке бросался на этих обманщиков, а после прятался, чтобы поплакать в одиночестве. |