Изменить размер шрифта - +
Он писал молоком между страниц переданных ему с воли книг, а когда в камеру заглядывал надзиратель, просто съедал свой письменный прибор. Съесть наполненный сигаретным пеплом бумажный фунтик было, конечно же, нельзя, но зато в случае неожиданного обхода он легко прятался в кулаке. Стряхивая пепел в бумажку, Глеб между делом позавидовал вождю: судя по всему, в крепости тому сиделось недурно. Книги, молоко и такое количество хлеба, что он мог себе позволить лепить из него чернильницы… Его бы в нашу зону, с усмешкой подумал Глеб и стыдливо спрятал изуродованный журнал, в котором недоставало уже доброй трети страниц, на нижнюю полку тумбочки.

Он дотянулся до висевшего в изголовье кровати старенького репродуктора и покрутил регулятор громкости в смутной надежде услышать какой-нибудь классический концерт или, на худой конец, свежий выпуск новостей. Репродуктор разразился хриплым треском, как будто прочищая горло, и запел, “Ты бросил меня, ты бросил меня”, – пронзительно запричитал динамик, и Глеб поспешно вывернул регулятор громкости влево до упора, обрывая коллективную девичью жалобу. В палате стало тихо, но Глеб, не удержавшись, опасливо покосился на окно, как будто ожидая, что в него вот-вот, с треском и звоном проломив двойную раму, влетит подарочек от российских ВВС – управляемая ракета класса “воздух-воздух”. Популярная песня, которую сейчас можно было услышать на каждом углу, для Глеба Сиверова теперь навсегда была связана с массированной бомбардировкой неразрушимыми стальными узами условного рефлекса. Немного утешало только то, что этому хиту наверняка осталось звучать максимум полгода. “В рубашке родился”, – помнится, сказал ему тогда один рыжий разгильдяй, а он, с трудом разлепив спекшиеся губы, проскрипел в ответ: “В бушлате. В деревянном, мать его…"

…Тараканов шмыгнул носом, растер грязной ладонью по грязному лицу очередную порцию пота и копоти и возобновил раскопки, осторожно снимая с груди Слепого бесформенные куски намертво скрепленных цементным раствором кирпичных обломков и со скрежещущим стуком отбрасывая их в сторону.

– Слушай, рыжий, – сказал ему Глеб. Говорить приходилось осторожно, потому что при каждом вдохе концы сломанных ребер терлись друг о друга, и это было чертовски больно. Вокруг ничего не было, кроме густого черного дыма, медленно оседавших облаков известковой пыли и нагромождений горелого, битого-перебитого, превращенного в щебень кирпича. Глеб пожалел, что так много грешил при жизни и редко посещал церковь: здесь, в аду, было препаршиво. К тому же то обстоятельство, что сломанные при жизни ребра продолжали болеть и после смерти, показалось ему ужасно несправедливым. – Слушай, рыжий, – – для разгона повторил он, – а ты как здесь очутился? Тоже небось в Бога не верил? Так тебе и надо, разгильдяю. Я же говорил: иди осторожно, а то шлепнут. Девчонка-то хоть жива?

– Да тут она, куда ей деваться, – пробормотал Тараканов, с натугой откатывая в сторону здоровенный обломок стены. – Ты молчи, командир. Вредно тебе разговаривать.

– Мне теперь ничего не вредно, – заявил Глеб. – Не сберег ты, значит, девчонку… Жаль.

Тараканов перестал ворочать камни и уставился на Глеба с явным испугом. В такой позе он немного напоминал рыжего ободранного Сизифа, и Глеб как раз хотел спросить его, за что его так жестоко наказали, но тут Тараканов, пару раз по-рыбьи хватанув воздух ртом, заговорил сам.

– Ты чего, командир? – ошарашенно спросил он. – Тебе по башке досталось или ты просто еще не очухался?

Глеб поморгал глазами, пытаясь избавиться от запорошившей их пыли. Очков на носу почему-то не было. В голове у него мало-помалу прояснилось, и он почувствовал неловкость.

– Черт, – сказал он, – вот так штука… А я, представь себе, решил, что это мы с тобой на том свете беседуем.

Быстрый переход