На платформе были расставлены стулья, и на стульях сидели изящно одетые мужчины и дамы.
Раскланявшись со знакомыми — разговаривать до завтрака считалось неприличным, — Морис занял один из стульев и через несколько секунд подъехал к лифту. На лифте он спустился в большой роскошный зал, где автоматически подавался завтрак.
Однако завтрак теперь был совсем не такой, как во времена королевы Виктории. Толстые караваи хлеба, которые надо было резать на ломти и намазывать маслом, для того чтобы сделать их съедобными; куски мяса, изрубленные и поджаренные, чтобы хоть слегка замаскировать, что это трупы животных; яйца, только что взятые из под испуганной курицы, — вся эта грубая пища внушила бы только отвращение и ужас утонченному вкусу современных людей.
Теперь приготовлялись пирожки и печенья приятного вида и разнообразной формы, так что уже не было ни малейшего сходства с внешним видом несчастных животных, которые отдали свое тело и свою кровь на приготовление этих изящных блюд.
Блюда появлялись из особого шкафчика сбоку стола и автоматически катились по рельсам вперед. Поверхность стола на взгляд и на ощупь человеку XIX века показалась бы покрытой камчатным полотном. На самом деле это был оксидированный металл, который очень легко можно было вымыть тотчас же после еды. В зале были сотни таких столиков, и за столиками по одному или целыми компаниями сидели современники Мориса. Когда Морис сел за стол, заиграл незримый оркестр — и звуки заполнили весь зал.
Но Морис не интересовался ни завтраком, ни музыкой. Его глаза все обращались к проходу между столами, как будто он поджидал кого-то запоздавшего. Наконец он быстро встал и сделал кому-то приветственный жест рукой.
В проходе показался господин, высокий и смуглый, в двухцветном желто-зеленом костюме.
У него было бледное лицо и напряженный, странно серьезный взгляд. Медленными, размеренными шагами человек этот подошел ближе. Морис сел и рядом с собой поставил стул для пришедшего.
— Я думал уже, что вы не придете, — сказал Морис.
Хотя и прошло уже много времени, английский язык все еще оставался почти таким же, каким он был в эпоху Виктории Благополучной. Применение фонографа и других приспособлений для записи звуков и постепенная замена книг такими звуковыми записями не только спасли человеческое зрение, но одновременно еще ввели в обиход хорошие образцы языка и тем остановили представлявшийся столь неизбежным процесс изменения человеческой речи.
— Меня задержал пациент, — сказал господин в желто-зеленом, — и, правду сказать, довольно интересный… Видный политический деятель… гм… страдает от переутомления…
Он посмотрел на завтрак и присел к столу.
— Я, знаете, не спал почти двое суток…
— Скажите! — сказал Морис. — Двое суток не спали! Вам, гипнотизерам, видно, покою не дают.
Гипнотизер положил себе на тарелку густого янтарного желе.
— Ко мне обращаются многие, — сказал он скромно. — Бог знает, что бы мы делали без вас.
— О, мы вовсе не так уж необходимы, — возразил гипнотизер, медленно смакуя желе. — Свет обходился без нас не одну тысячу лет. Даже двести лет назад нас еще не было, по крайней мере, в практической медицине. Были, конечно, лекари, сотни и тысячи, по большей части невежды страшные и все — как бараны; у всех — одни и те же рецепты. Но врачей духа не было совсем, если не считать нескольких грубых, эмпирических попыток в этой области.
Он замолчал и занялся своим желе.
— Разве в то время людские умы не подвергались болезням? — спросил Морис.
Гипнотизер покачал головой:
— В то время не обращали внимания, если кто и бывал немного с придурью. |