Глаза его переходили от одного украшения к другому. Все они были дороги, ярки, крикливы. Они представляли осуществление его идеала, телесное воплощение его чувства красоты и ценности жизни. И теперь он должен расстаться с ними. Он чувствовал в себе тонкое и нежное пламя, которое уже догорало. Так догорает и гаснет на свете всякое пламя. И при этой мысли его глаза наполнились слезами.
Тогда он стал думать о своем одиночестве. Никто его не любит, никому он не нужен. Каждую минуту может вернуться боль. Он будет надрываться от крика — и все же ни одна душа его не пожалеет. По словам докторов, дня через два ему придется совсем скверно — но кому до этого дело?
Он вспомнил заодно речи своего духовного отца — о развращении века и об упадке любви. В своей собственной судьбе он видел прямое подтверждение этой трагической истины. Такой человек, как он, утонченный, изящный, смелый, цинический, стройный Биндон, будет содрогаться от боли, и ни один человек на свете не содрогнется вместе с ним. При нем нет ни одной простой и верной души, и свирели пастушеской нет, чтобы заплакать над ним,
Или же все эти души, простые и верные, исчезли с суровой, назойливо-жадной земли? Он спрашивал себя: знают ли эти вульгарные твари, толпами снующие взад и вперед по городским переходам, знают ли они, что он, Биндон, думает о них? Если бы они знали, кто-нибудь, быть может, попытался бы — наверняка попытался бы! — заслужить отношение получше! Мир, без сомнения, становится хуже и хуже. Он стал невозможен для Биндонов. Но когда-нибудь впоследствии…
Ведь единственное, в чем он за всю свою жизнь нуждался, — это было сочувствие. Он пожалел на минуту о том, что он не оставил сонетов, загадочно-прекрасных очерков или чего-нибудь еще, в чем бы могло продолжаться его бытие, пока наконец не отыщется родственный дух.
Но неужели все-таки приходит уничтожение? Но его изящная вера давала на этот счет только несколько громких слов и кудрявых метафор. Будь проклята наука! Она уничтожила всякую веру и всякую надежду. Итак, надо уйти, покинуть клуб и театр, дела, и обед, и вино, и очарование женских глаз. И никто даже не заметит. Покинуть весь этот прекрасный мир!
Кто виноват в этой общей безучастности? Быть может, сам он своими резкими манерами оттолкнул чужое участие? Немногие знали, какая тонкая душа таится под этой веселой и цинической маской. Они даже не поймут, что они потеряли. Элизабет, например, — она даже не подозревает…
Он остановился. Мысли его сосредоточились на Элизабет и на том, как мало Элизабет понимала его душу!
Думать об этом было невыносимо. Он должен это исправить во что бы то ни стало. Он увидел, что еще одно дело осталось для него на свете — его борьба за Элизабет еще не окончена. Он не может победить и завладеть ею, как он мечтал, но он может запечатлеть свой образ в ее душе…
Мысль эта его увлекла. Он запечатлеет в ее душе свой образ и пробудит в ней угрызение за прошлую измену. Надо чтобы она воочию увидела его великодушие. Ибо он любил ее без всякой корысти — из самой глубины своего великого сердца. Он завещает ей все свое имущество. Пусть она всегда размышляет о его доброте и благородстве, окруженная комфортом, дарованным его рукой, пусть раскаивается без конца в своей прошлой холодности. И если она захочет дать исход этому новому чувству, то наткнется на закрытую дверь, на вечное молчание, на бледное, мертвое лицо…
Он даже закрыл глаза и с минуту старался вообразить себя самого с бледным и мертвым лицом.
Он стал обдумывать подробности своего решения, думал лениво, ибо лекарство продолжало свою работу, и он все больше впадал в меланхолию, почти в летаргию. Он оставит Элизабет все, что имеет, но только этот кабинет со всей обстановкой лучше выделить — лучше по многим причинам. Кому же завещать кабинет? Сонные мысли Биндона долго боролись с этим вопросом. |