— И тогда?..
— Тогда я, наверное, застрелю вас, — сказала она. — А может, и нет.
Я поднял ствол выше и сообщил:
— Я здесь не для того, чтобы вас убивать.
— Какое облегчение.
Тринадцатью этажами ниже на углу улицы образовался затор, машины наперебой сигналили; жуткая какофония поднималась до пентхауса, обеспечивая сцене звуковой фон. Скорее всего авария, три машины столкнулись посреди дороги. Судя по сирене, к перекрестку пробивалась «скорая помощь».
— Много искорганов украли? — спросила она, сделав несколько шагов в моем направлении. Двигалась она уверенно, но странно жестко.
— В жизни не украл ни единого.
— Я почитала вашу рукопись, — сообщила она. «Джарвик» подпрыгнул и забился сильнее. Я-то надеялся, что она просто зашла в мою комнату, написала записку и вышла. Рыться в моих вещах! А еще приличная женщина! — Узнала, что вы здесь делаете и чем занимались раньше. Распинаетесь, выставляете себя этаким мучеником…
— Я просто описывал, как все произошло.
— Нет такого закона — писать мемуары, прежде чем сыграть в ящик, — произнесла она. При очередном ее шаге я отчетливо услышал знакомое похрустывание коленного сустава.
— Зато есть законы о нелегитимном владении оружием, где сказано, что сейчас мы стволы опустим.
Она надула полные губы и снова посмотрела на мой «маузер».
— Сначала вы.
Я кивнул.
— Если назоветесь.
— Бонни, — сказала она после паузы. — Надеюсь, это вас устроит?
Меня это устроило как нельзя лучше. Я опустил пистолет, в свою очередь представился, и мы продолжили общение.
Строго говоря, Бонни прожила в гостинице на Тайлер-стрит чуть меньше пяти месяцев, и пентхаус был лишь одним из ее убежищ за этот период. Впервые заглянув в отель, она нашла двухкомнатный номер на девятом этаже, почти не пострадавший от огня, как ей показалось, но однажды, вернувшись из булочной, Бонни увидела, что половину вещей в большой комнате придется откапывать из-под груды гипсовых обломков. Она переезжала из номера в номер на разных этажах, и ни один не обеспечивал ей достаточного уединения: комнаты оказывались слишком близко к улице, где выгорела наружная изоляция, раскаляясь днем, сильно остывая ночью и отлично пропуская малейшие звуки.
— Но здесь мне нравится, — сказала она мне, когда мы разобрались с оружием и уселись лицом друг к другу на пол пентхауса. Она опустилась изящно, но с какой-то привычной опаской, словно была сделана из тяжелого фарфора и боялась отколоть края. — Я могу шуметь, не опасаясь, что меня услышат прохожие или другие постояльцы… Ну, вы еще не самый худший вариант.
Бонни говорила в основном о себе, ухитряясь не открыть практически ничего личного, с беззаботной непринужденностью, привлекавшей меня в других женщинах моей жизни. Пустившись рассказывать, она не заботилась о паузах, не дожидалась моего ответа, не спрашивала, не надоела ли своей болтовней, не отключился ли я ненароком и интересно ли мне слушать. И все же она не просто чесала язык, общалась с явным удовольствием, и хотя виной тому скорее всего были месяцы невольной изоляции, это тем не менее льстило самолюбию.
Мы проговорили часа два о внешнем мире, о частых авариях на перекрестке внизу, о том, что отель разваливается на глазах, о фильмах, музыке, искусстве и друзьях — о чем угодно, лишь бы не о себе, а потом я извинился и пошел в работающий туалет. Вернувшись в пентхаус, я обнаружил, что Бонни исчезла.
У меня слабость к женщинам, которые исчезают. Чем больше они меня сторонятся, тем сильнее я хочу их возвращения и взволнован перспективой увидеть. |