Ну, а другому еще пожить хочется; оно ведь и не грех какой, что ему пожить желательно. Сам ты знаешь, что, если всякий душу спасать начнет, кто же в мире-то жить станет? А как тут жить, сам ты посуди, когда на тебя словно на зверя лесного поглядывают. Коли ты жил в мире, так знаешь, чай, какова наша жизнь? Ты вот трудился, капитал, сказывают, нажил, а куда все это девалось?
– За грехи мои бог меня наказал, – говорю я.
– Это ты говоришь "за грехи", а я тебе сказываю, что грех тут особь статья. Да и надобно ж это дело порешить чем-нибудь. Я вот сызмальства будто все эти каверзы терпела: и в монастырях бывала, и в пустынях жила, так всего насмотрелась, и знашь ли, как на сердце-то у меня нагорело… Словно кора, право так!
Говорит она, сударь, это, а сама бледная-разбледная, словно мертвая сделалась; и губы у ней трясутся, и глаза горят.
– Намеренья у меня покудова нет, а знаю только, что сердце мне сорвать надоть. Это уж я себе обещанье такое дала, и сделаю. И опять вот говоришь ты, что надо, мол, богу молиться да душу спасать, а я тебе сказываю, что не дело ты языком болтаешь. И богу молиться, и душу спасать – все это не лишнее, да от этого только для одного тебя, можно сказать, польза, а мы желаем, чтоб всему християнству благодать была… И вот тебе моя последняя заповедь: хочешь за нас стоять – живи с нами; не хочешь – волен идти на все четыре стороны; мы нудить никого не можем. А нас не мути.
С тем она меня и отпустила. Пошел я к черницам, а они сидят себе сложа руки да песни под нос мурлыкают.
– Что ж вы тут делаете? – спрашиваю я.
– Как что? песни поем, спим да хлеб жуем. Вот ужо старцы придут.
– И весело вам так-ту жить?
– Для-че не весело! Ужо Николка «пустынюшку» споет: больно эта песня хороша, даже мать Наталья из кельи к нам ее слушать выходит. Только вот кака с нами напасть случилась: имен своих вспомнить не можем. Больно уж мудрено нас игуменья прозвала: одну Синефой, другую – Полинарией – и не сообразишь.
– А грамоте знаете?
– Какая грамота – поди ты с грамотой! У нас так и условие выговорено, чтоб грамоте не учить. Известно, песни петь можем – вот и вся грамота.
Объявлено было в ту пору по нашим местам некрутство; зовут меня однажды к Наталье. Пришел.
– Ну, – говорит, – ступай ты в город.
– Зачем?
– А вот, – говорит, – там некрутство сказано, так я мужичку обещала сына из некрут выкрасть. Там у меня и человек такой есть, что это дело беспременно сделает.
– Да я-то при чем тут буду?
– А ты будешь ему в этом деле помощником… А может, там и другие некрута объявятся, что в скиты охочи будут, так ты их уговаривай. А охочим людям сказывай, что житье, мол, хорошее, работы нет, денег много, пища – хлеб пшеничный.
– Воля твоя, мать игуменья, а на такое дело мне идти не приходится.
– Нет, – говорит, – приходится. Я тебя нарочито выбрала, чтоб узнать, крепок ли ты; а не крепок, так мы и прикончим с тобой: знаешь турку!
Вижу я, что дело мое плохое: "Что ж, думаю, соглашусь, а там вышел в поле, да и ступай на все четыре стороны". Так она словно выведала мою душу.
– Ты, – говорит, – сбежать не думаешь ли? так от нас к тебе такой человек приставлен будет, что ни на пядь тебя от себя не отпустит. |