Ее залы являли собой гигантскую гранитную глотку, ее двери были пастью с зубами из дерева и стали. Если он шептал, церковь требовала. Если он провозглашал, она постановляла. Если же он возвышал голос до рева — церковь сотрясала землю и небеса.
Язычники и пьяницы временами поговаривали, что священник всем своим успехом был обязан архитектурным особенностям своего храма. Естественно, такие речи велись на весьма, весьма значительном удалении от высоких, остроконечных, увенчанных шпилями церковных ушей.
— Он может принять любой облик, — продолжал священник, и край его ризы с гневным шуршанием мел по полу. — Он есть желание и искушение, таящееся во взгляде благородного человека. Он — слабость наших рук, ржавчина на лезвиях наших мечей, дыры в наших доспехах!
Отец Шайцен возвел глаза. Послеполуденное солнце, вливавшееся сквозь витраж, заливало багрянцем его лицо, даруя глазам гневную черноту.
— Он — язычник на юге, — продолжал священник. — Он — варвар на севере. Все они суть влияние дьявола, его хитрость, его обман, его ложь…
Он неудачно повернул голову, и шейные позвонки заскрипели, как несмазанное железо.
— Ибо он, во злобе своей, не способен творить, но лишь искажать творение. Кто есть язычник, если не обычный человек с неогражденным слухом, воспринявшим сладостные речи дьявола? А если так, то следует ли нам с привычной легкостью его осуждать? Отмахнемся ли мы от молений об искуплении? Нет, поступить так значило бы отрешиться от милосердия как такового.
Пурпурный свет окутывал его плечи, играл на коже выбритой головы. В этот момент трудно было рассмотреть его лицо: бесчисленные морщины делали черты сплошным скопищем теней.
— Мы… я… я — человек, не вовсе лишенный милосердия. — Он спокойно смотрел на стоявшего перед ним. — Или как?
Первой мыслью Нитца было: а ведь милосердные люди обычно не носят на кушаках здоровенных, усеянных шипами булав.
Священник вообще выглядел впечатляюще. Испещренный шрамами череп, желваки на скулах, мощные руки. Однако все это положительно терялось в присутствии столь смертоносного оружия. Кстати, его багряный цвет не объяснялся одним лишь сиянием витража. Эта булава потеряла счет проломленным черепам язычников, перебитым костям варваров, смятым лицам ложных священников.
Замучаешься, небось, кровь с нее отчищать.
— Или как? — повторил отец Шайцен.
— Ни в коем случае, святой отец, — ответил Нитц, очень постаравшись скрыть дрожь в голосе.
Кто угодно, даже взрослый мужчина, затрясся бы, как студень, коснись его даже краешком тень отца Шайцена, прославленного и знатного крестоносца. Половины этой тени хватило бы, чтобы человек вроде Нитца пропал в ней «с ручками». Ему потребовалось все его мужество, чтобы коленки не начали стучать одна о другую.
— Ни в коем случае, — кивнул отец Шайцен, и его шея вновь заскрипела. — И ты тоже. — Он глянул поверх головы Нитца, на силуэт, высившийся у него за спиной. — И она, я полагаю.
Нитц тоже оглянулся на свою спутницу. Тень отца Шайцена все же не простиралась так далеко, чтобы поглотить и Мадлен. Нитц даже задумался, жил ли на свете человек достаточно высокого роста для этого. Что до Мадлен, она вроде бы не отбрасывала тени, а сама была ею — окутанная зловещей чернотой своего монашеского облачения, почти достающая головой до факела на колонне, возле которой стояла.
— Мэдди… — начал Нитц и спохватился: — Сестра Мадлен ни в коем разе не лишена милосердия, святой отче. — Он попытался улыбнуться и тотчас представил себе, как, наверное, блеснули его зубы в церковном полумраке. — Она, между прочим, жизнью обязана милосердию других людей. |