И не нужны стали слова, когда они с Моникой остались вдвоем. А спустя два часа, деликатно постучав, появился Антуан. За ним — остальные. И вот тогда-то, за пять минут до выхода, когда Санчес уже подогнал джип, и ребята начали в последний раз проверять оружие, Лео вдруг ощутил настоящее счастье.
По-прежнему было твердое знание: Черная Гвардия должна уйти, народ обязан стать свободным, дело Восьмого Сентября, втоптанное в грязь — победит. Но знание это, воплощенное в матовых стволах «каскадо», теперь укрепилось Моникой — не растворилось, а именно укрепилось. Революция стала Моникой, а Моника — Революцией. И никогда еще Лео не испытывал такой любви к угнетенному народу: ведь дочерью этого народа была Моника. И это было счастье! А когда ворота казармы оказались наглухо закрытыми и с вышек хлестнули тяжелые пулеметы, это все равно оставалось счастьем: стрелять, стрелять, стрелять и чувствовать, как дергается в руках надежный горячий «каскадо». И рядом была Моника. Сейчас Лео понимал, что до сумерек они смогли выстоять только на порыве; группы «Бета» и «Гамма» уже прекратили сопротивление, стрельба в Южном и Северном кварталах утихла, а они еще отстреливались — до самой темноты, пока все не сломалось: отход, затем бегство. И грязь на обочине дороги…
Когда он вошел в город, ему хотелось столкнуться с Черной Гвардией. Пусть нет патронов! Есть зубы и кулаки. Но это был его город. Добрый, большой Вальпарадисо-папа, и он пожалел своего сына. Плотная предрассветная мгла скрыла Лео, знакомые улицы привели домой. И дом открыл двери, не сказав худого слова. Мама кинулась разогревать индюшку, отец — большой, рыхлый, вышел из спальни и, не оказав ни слова, прижал к себе. Перстень-печатка больно впился в спину, тот самый перстень, который был так ненавистен сыну советника первого класса. Родители ни о чем не спрашивали, словно эти три месяца Лео провёл на лекциях в Институто-Нуэво, а вовсе не ушел из дома, хлопнув дверью и проклял напоследок «гнусную буржуазную нору».
В гнусной норе было тепло. И отец, все также молча, положил перед Лео письмо от дяди Андриса. Глянцевый листок с датой недельной давности сообщал, что Лео успешно учится, готовится к сессии и передаёт маме привет. Да, отец заранее позаботился обо всём, словно знал. Очевидно, завтра у советника первого класса будет и вчерашний авиабилет, а стюардесса рейса заявит, что Лео приставал к ней во время полёта.
Отец улыбался мудро, спокойно. На груди его поблескивал значок «8 Сентября» в венке из лавра. Святая дата, оскверненная такими, как он. А сыну хотелось только спать. Пустота в груди сбилась в плотный комок, опасный и бессмысленный, как динамит без запала…
Утром, открыв глаза, Лео увидел мать. Молча, она протянула ему газету. "ЗАГОВОР РАЗГРОМЛЕН!" — кричал заголовок. Снимки: ворота казармы, трупы, изможденная женщина с искривленным от плача лицом. Подпись: "Мой Рамон был совсем мальчиком, его призвали только четыре дня назад". Молодой капитан-черногвадеец: "Матушка Анхелика! Ваш Рамон был нам братом. Теперь у вас сорок сыновей". А в центре полосы — два распластанных на асфальте тела: Санчес и Антуан. И — в правом нижнем углу, врезкой — улыбающаяся Моника в черной лейтенантской форме. "Я сделала это не ради ордена. Да здравствует Черная Гвардия!".
Если ударить по запалу — динамит взрывается. Наискось срублено было лицо Антуана, и Санчес валялся, как тряпичная кукла, разбросав руки — а чуть ниже, прямо в глаза Лео, смеялась нелюдь, с которой лишь вчера ребята оставили его наедине. Мать вышла, вещи, выстиранные и отутюженные, лежали на стуле. Автомата, конечно, нет. Зато на столике, около лампы — кошелек. В нем, очевидно, двести аурелей, как обычно. |