Изменить размер шрифта - +

— И что дальше?

— Ничего.

— И билет принести?

— Для чего?

— Показать.

— Зачем?

Он ушел, приобрел билет, разорвал; порядок был восстановлен.

Кстати, об этом порядке. Мой дедушка ел шоколад. Сидел в кресле за ширмой и уплетал втихаря. Я решил попросить немного:

— Дай, пожалуйста, мне.

— Эстерхази не просят.

— Хорошо, не прошу.

И чудо из чудес — он все равно не дал!

 

138

Хитроумный расчет диктатуры пролетариата на то, что депортация социально чуждого элемента побудит крестьян — в союзе с рабочим классом — еще пуще, и теперь уже в соответствии с предписаниями, ненавидеть своих вековых угнетателей и прогнивших насквозь господ, явно не оправдался.

Крестьяне, наоборот, прониклись к ним социально никак не дифференцированным чувством солидарности. («Не угодно ль пройти ко второй скамье от исповедальни, там оставлено кой-чего на зубок». — «Что, малец, столько кур отродясь, поди, не едал?») Ну а то досадное обстоятельство, что в собственном доме им приходилось спотыкаться о посторонних, крестьяне, во-первых, спокойно списывали на коммунистов, а во-вторых, почитали за честь.

Сообразно чему нам была предоставлена лучшая в доме комната, горница, хотя по бумагам положено было нас разместить в лепившейся к дому, практически не отапливаемой и загаженной курами сараюшке. При проверке сей факт был поставлен на вид хозяину.

— В тесноте — не в обиде, — сказал дядя Пишта, не глядя в глаза сельсоветчику.

— Как знаете, Шимон, — вскипел молодой активист, — только смотрите не пожалейте!

Наверное, не было фразы, которую эти люди могли бы произнести без угрозы. Подай соль. У меня болит голова. Отведи в детский сад ребенка. Сегодня казнили твоего дядю. Скорее, это был знак последовательности, нежели злой натуры, ведь и впрямь угрожали они постоянно, независимо от того, что говорили, что думали, о чем врали. В этом вся диктатура: безотчетная угроза и безотчетный страх, у + с, угроза плюс страх — формула диктатуры; но не в том смысле, что одна половина страны угрожает другой или так называемая власть угрожает всем остальным, а в том, что все это непременно окутано душераздирающе жуткой неопределенностью, когда тот, кто угрожает, тоже боится, а запугиваемый — пугает, когда четко прописанные роли до крайности перепутаны, все угрожают и все дрожат, но притом есть палач, и есть жертва, отличимые все-таки друг от друга.

Какое-то время на двадцатипятиметровых просторах горницы дяди Пишты нам приходилось ютиться всемером. Большое серое одеяло делило комнату надвое, и дальняя половина за одеялом была империей, (тридевятым) царством деда, принадлежавшим ему безраздельно. Все считали, что это в порядке вещей. Сам он тоже. Мамочка, по-моему, так не считала, однако помалкивала. Бунтовать против деда было бессмысленно. (Впрочем, что считать бунтом! Иные великие человеческие извержения, напротив, бессмысленно сдерживать.)

Никто из Шимонов (включая бунтующую тетю Рози) не смел рта перед ним раскрыть. Боялись слово молвить. Хотя тот, по своим, правда, меркам, стал стариком сердечным и милым; но когда он заводил беседу с хозяевами, обычно по общепонятным и конкретным вопросам аграрного производства, те попросту обращались в бегство, стыдливо пряча от него лицо. Дед качал головой, не в силах уразуметь, в чем он допустил оплошность.

К матери все обращались по имени, считая ее не барыней, не графиней, не дамой (а уж ею-то она была несомненно!), но в первую очередь матерью. Напоминал о том восклицательно-голосистый знак — я, да и младший мой брат был уже в проекте, а может, и на подходе.

Отца называли господином доктором.

Быстрый переход