Изменить размер шрифта - +
Даже когда очередь заканчивалась, нам все равно приходилось ждать, во-первых, потому что нельзя было отослать нас в конец очереди, а во-вторых, потому что мог подойти кто-нибудь еще, более достойный хлеба, чем мы, а такими считались чуть ли не все.

Запах хлеба, его аромат — это что-то неописуемое. Так что мы с младшим братом с отведенным нам местом в очереди были несогласны, мой братишка не считал себя будапештцем, он родился в Дёндёше и за пределами села никогда не бывал (правда, Бодица однажды тайком свозила его в Пешт, но здесь об этом не знали), (места нашего появления на свет очень наглядно демонстрировали ход истории, колесо которой, как известно, нельзя повернуть назад: Будапешт, Дёндёш, Чобанка). Что касается меня, я опирался на «Отче наш» и требовал хлеба насущного. Мы ревели в две глотки. Смешанная публика сельмага со смешанными чувствами слушала наш концерт.

— Дай им галет! — не выдержав, рявкнула наконец магазинщица Кендереши своей помощнице. Что подвигло дедушку к написанию небольшого эссе, где он вкратце характеризовал историю как таковую, а затем, или уже по ходу анализа, проводил параллель между пирожными Марии-Антуанетты («если у народа нет хлеба, пусть едят пирожные») и галетами Кендереши; вечером он прочитал свой текст вслух, но никто не слушал, что дедушка отметил с удовлетворением; с одной стороны, сделал вид, будто ничего не заметил, а с другой, укрепился в своем скептицизме относительно состояния мира и на следующий день поспешил отослать копию своего эссе Карою Рашшаи, «влачившему рабскую жизнь по соседству» (устойчивый оборот), бывшему коллеге-политику, от которого он получил толковый и обстоятельный, ободряющий отзыв. Переписывались они регулярно; как два шахматиста, разбирали политические коллизии прошлого (мог ли остаться на своем посту премьер Имреди, если бы дедушкин друг не раскопал в 1939 году документы, доказывающие, что тот имеет еврейские корни, etc.), критично и самокритично, детально, учитывая мельчайшие, только им известные факты. Чтобы сбить с толку органы, они переписывались под псевдонимами. Тоже мне конспираторы.

Магазинщица Кендереши, эта старая стерва, еще и обвешивала. Товар она помещала на весы таким образом, чтобы бумага свешивалась с ее стороны, чего никто, как думала продавщица, не замечал. Потом, прижав животом бумагу к прилавку, она чуть оттягивала ее вниз, так что в лучшем случае человек получал половину того, что ему полагалось, — полкило вместо килограмма, килограмм вместо двух и т. д., и никто не смел пикнуть, потому что она была женой председателя сельсовета, и стены магазина, когда-то увешанные изображениями Богородицы и Священного сердца Иисуса, были облеплены теперь портретами Ракоши и Сталина.

— Как сейчас из парткома, раньше она из часовни св. Иосифа не вылезала, все ползала на коленях, трясла четками и стенала, как дева-мученица. Старая сука!

Моя мать знала, что магазинщица Кендереши была женой председателя сельсовета, но не знала, что значило быть председателем сельсовета и что значило быть его женой. Возвращаясь впервые из магазина, она закричала еще на улице:

— Тетя Рози! Тетя Рози! Посмотрите, разве это килограмм? Неужели килограмм — это и впрямь почти ничего?

— Полкило, Лилике, полкило, — сказала та, как всегда, плите.

Мать настаивала на весах.

— Зачем, Лилике?

Она хочет проверить. Проверили, 540 граммов.

— Вот видите? Видите?

— Вижу.

И на это, опять же, сказать было нечего.

Когда в следующий раз мать стояла в очереди, как раз перед ней продавщица завешивала свой полукилограммовый килограмм Анну Арань; положив на весы газету, она сыпала на нее из большого кулька муку, потрясла, потрясла — пожалуйста, килограмм муки. И тут мать заметила сзади, что маловат получается килограмм.

Быстрый переход