Даже в моей газовой камере изменилось господствующее амбре, и туда просочился запах монархии. Неотличимые друг от друга мужчины в течение всего визита довольно громко шептались и беспрерывно что-то проверяли: смотрели, плотно ли закрыты все жалюзи, задернули даже шторы, расхаживали по дому, что-то вынюхивали, что-то двигали и о чем-то распоряжались широкими картинными жестами, как агенты тайной полиции в немом кино; принюхивающиеся ко всему господа вели себя в доме так, как будто он был их собственным или как будто они получили на все это разрешение самых высоких инстанций.
Моя мать тоже говорила шепотом (нормально разговаривали только мой отец и принц) и всячески суетилась, подавала кофе, промчалась через меня в ванную комнату, чтобы повесить там свежее полотенце и напомадить губы. (По мнению моего отца, она пересуетилась — могла бы опереться и на кошутовские, республиканские традиции, столь любезные венгерскому среднему дворянству.) И что удивительно, именно он, а не мать, постоянно поминал им о нас и время от времени просил незнакомцев вести себя чуть потише, мол, дети спят, он о нас заботился (и действительно, никто из нас так и не проснулся; заботиться мой отец умеет, как никто на свете!). Он не был невежлив, скорее казался сдержанным и задумчивым, видимо, примерялся к давно забытой роли.
Все продлилось не более получаса, отец выпроводил Габсбурга и его свиту, и когда они остались одни, мать по-девчоночьи громко хихикнула:
— Это что еще за явление?
— Nicht der Rede wert — пустяки, не о чем говорить, — зевая, потянулся отец, оставаясь еще во власти предыдущего языка.
192
— Привет, Мати, привет, старина! — обрадовался Юсуф Тот, кустарь-паркетчик, легальный пережиток прошлого, представитель частного сектора (теперь режим мог позволить себе и такое), игравший некогда за левого хавбека в деревенской команде отца; Юсуф с подчеркнутой гордостью говорил отцу «ты»; привилегией этой он, первый в своей семье, пользовался уже лет двадцать, никак не менее, хотя мы (их и наша фамилии) прожили в одном селе не одну сотню лет.
— Как дела, старина?
Мой отец решил не темнить. И потому Юсуф (что прежде едва ли было возможно) хлопнул его по спине, как будто они вместе свиней пасли (это, впрочем, соответствовало действительности, строгие педагогические принципы бабушки вменяли графским детям и это: «один пасет свиней, другой их держит, а третий — сам свинья»), и предложил свою помощь. В душе его встрепенулась не память крестьянского рода, хотя на их отношения все же падала тень украшенного грифоном фамильного герба, дескать, мало ли, может, и пригодится, когда мир вернется в привычную колею (он знал не хуже других, что ничто и никуда не вернется, что ничто и никогда здесь не продолжается, а всякий раз начинается сызнова); свою помощь он предложил не из тайного куража, не из внезапно нахлынувшей храбрости, вот, мол, он, нынешний частник и бывший хавбек Юсуф Тот, чихать хотел на все это настоящее, на мишуру нынешнюю, как-никак, а настоящее — это все, что находится вокруг нас, и чихать на него просто неоткуда.
Юсуф был прежде всего обыватель, кусочек того специфического венгерского крошева, которое здесь осталось после всего («уж гоняла-гоняла тут политика людей, так гоняла, что перебили в конце концов весь кофейный сервиз на двенадцать персон»); принимая отца на работу, он несколько рисковал, но не слишком, зато риск компенсировался возможностью платить отцу поменьше, чем настоящему пролетарию, — графья с этой точки зрения были рентабельнее.
— Ну что, сговорились? — И отец с Юсуфом ударили по рукам.
О чем они сговорились, отец представлял весьма приблизительно, да и не было у него выбора.
Помощник паркетчика встает ни свет ни заря, в половине пятого, и, взвалив на горб циклевочную машину, отправляется готовить для мастера фронт работ. |