|
Хотя верно и то, что без небылиц, сочиненных Тали, в том числе и про Тёкёли, грезы венгров были бы менее яркими.) В лице моего отца и в лице моей матери встретились две легкомысленности, и многие были уверены, что им суждено соединиться в одну большую серьезность — но этого не случилось. Хотя испугались они серьезно; испугались, когда стало ясно, что они, так сказать, нашли друг друга, испугались, поняв, что вот он, тот человек, которого можно не опасаться. И были потрясены, обнаружив прекрасную цельность природы, да и сами, каждый найдя свою половину, стали на удивление цельными. Любовь пробудила в них уважение ко всему окружающему. Моему отцу было тридцать семь, и свое место в жизни он уже занял. И место то было светлое и просторное. Высокое место. Легкомысленность — это не качество, одно из многих, она нераспространима на части, а только на целое, точнее сказать, она не щадит ничего, при этом не будучи радикальной; легкомысленность — это не ураган, выворачивающий с корнем деревья жизни, которые мы с серьезным ответственным видом лелеем изо дня в день, она ласкова и нежна, как легкий осенний (парижский) дождик, как утренний туман или апрельское солнце, которое едва греет, но стоит взглянуть на него, как мы прослезимся и через пелену слез будем не очень-то замечать упомянутые деревья, то натыкаясь на них, то не видя их вовсе. Легкомысленность очаровательна, в ней есть соразмерность. (Или только в моем отце? Ведь легкомысленность — прямая противоположность взвешенности, не бетон, а пушинка летучая, в силу непредсказуемости легкомысленность — просто рассадник несоразмерности.) Даже в самые отчаянные свои загулы мой отец не забывал о множестве вверенных ему дел, в коих руководствовался теми же устремлениями, что и в личной жизни. Он не верил, что путь к добру может пролегать через зло, не верил в трудности, не верил в боль, не верил, что «пальма растет под грузом», он верил лишь в радость и добродушие. Es muβ immer Spaβ dabei sein! Само собой разумеется, он не верил и в Бога. Бог казался ему слишком угрюмым. Мой отец отнюдь не считал мир юдолью слез и страданий. Он понимал, что с точки зрения его благоустроенной жизни видеть мир таковым было бы затруднительно, понимал, что его восприятие весьма субъективно, что его точка зрения — лишь одна из возможных и характеризует скорее его самого, нежели состояние мира. Разумеется, его представления о реальности были чисто индивидуальными — но разве бывает иначе? Может, Бог его для того и создал, чтобы представлять этот личный взгляд? Он, конечно же, знает, что легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому человеку войти в Царство Небесное, но не думает, что не слишком богатому или бедному человеку сделать это намного легче. И вообще, верблюда тренировать надо! И даже бессмысленность и безжалостность жизни казались ему веселыми. Мой отец был готов защищать Творение даже от самого Творца. Его неверие говорило на языке веры. В конце концов, если мой отец и не верил, то не в Бога, а в грех. Как может легкомысленный человек верить в смертный грех, предполагать, что он способен обидеть Бога? В отличие от него Бог, конечно же, это предполагает. И вообще, сдается, что Господь Бог постоянно хотел бы беседовать с ним о грехе. Как будто нет других тем, только этот холодный ужас перед грехом! Но не в этом ли есть единственное и главное различие между Мной и тобою? в недоумении восклицает Бог. На что мой отец, уловив лишь слово «единственное», принимается славить Творение. Но Богу важно акцентировать различие, для Него это не какая-то там иудейская казуистика, hin oder her (немецкий в оригинале), а факт остается фактом, различие есть, мало ли что мой отец есть образ Его и подобие. И Он воззвал было к скромности моего отца, однако нескромностью мой отец не страдал. В чем была вся загвоздка. Иерархию он уважал, тем более что и сам занимал в ней почетное место. Тогда, конечно, легко, проворчал Господь. А никто и не утверждал, что трудно, раздраженно парировал мой отец. |