|
«Хоть это и несправедливо, — прибавил он мысленно, — но я докажу ей, на что способен человек и что он может вынести». «Как хорошо, что нам не приходится убивать звезды!» «Представь себе: человек что ни день пытается убить луну! А луна от него убегает. Ну а если человеку пришлось бы каждый день охотиться за солнцем?» Так высокопарно мог бы рассуждать эстет-романтик или, напротив, представитель архаической культуры — индеец, чукча, масаи (во всяком случае, писатели заставляют таких персонажей выражаться напыщенно и приучили к этому читателей), но Сантьяго — обычный профессиональный рыбак, усталый, пожилой, не такой уж архаический — обожает бейсбол, читает газеты: в его устах подобные фразы кажутся фальшью.
К своим жертвам герой чувствует любовь, уважение, извиняется перед ними («Мальчику тоже стало грустно, и мы попросили у самки прощения и быстро разделали ее тушу»), называет «родней», «братьями»: в архаических культурах животные и даже растения действительно могут считаться родней, хотя, заметим, в большинстве из них родню-то как раз поедать не принято. «— Худо тебе, рыба? — спросил он. — Видит бог, мне и самому не легче». («— Худо тебе, бабуля? — спросил Раскольников. — Видит бог, мне и самому не легче».) «Ты любил эту рыбу, пока она жила, и сейчас любишь. Если кого-нибудь любишь, его не грешно убить. А может быть, наоборот, еще более грешно? <…> К тому же, — подумал он, — все так или иначе убивают кого-нибудь или что-нибудь». («Но каждый, кто на свете жил, любимых убивал: трус — поцелуем, тот, кто смел — кинжалом наповал…») «Может быть, грешно было убивать рыбу. Думаю, что грешно, хоть я и убил ее для того, чтобы не умереть с голоду и накормить еще уйму людей. В таком случае все, что ты делаешь, грешно. Нечего раздумывать над тем, что грешно, а что не грешно. Сейчас уже об этом поздно думать, да к тому же пусть грехами занимаются те, кому за это платят. Пусть они раздумывают о том, что такое грех. Ты родился, чтобы стать рыбаком, как рыба родилась, чтобы быть рыбой». (А водопроводчик родился, чтобы быть водопроводчиком…)
Мысли и чувства, свойственные скорее автору, он дарит герою, на него не похожему. Рыбаку беспрестанно снятся львы — с какой стати, даже если он их однажды видел в юности? Почему не рыбы? Львы были бы естественны для охотника на львов… В рассказах Хемингуэя об охоте есть любование убийством — «Я нащупал сердце около передней ноги, чувствуя, как оно трепещет под шкурой, всадил туда лезвие ножа, но он оказался слишком коротким и только слегка оттолкнул сердце» — и те же ощущения он заставляет испытывать старого рыбака: «Но я все-таки убил эту рыбу, которая мне дороже брата… Мне хочется посмотреть на нее, — подумал он, — потрогать ее, почувствовать, что же это за рыба. Ведь она — мое богатство. Но я не поэтому хочу ее потрогать. Мне кажется, что я уже дотронулся до ее сердца, — думал он, — тогда, когда я вонзил в нее гарпун до самого конца». На войне Хемингуэй изводил военных требованиями признаться, что они воюют, дабы доказать свою мужественность, и отказывался верить, что это не так; рыбак, по его мнению, рыбачит, чтобы доказать, «на что способен человек и что он может вынести». Ощущения любителя он приписывал профессионалам.
Но литературоведы, американские и наши, считают, что требовать от «Старика» психологической убедительности нельзя: это не реалистическая повесть, а эпическая поэма в прозе, где, как в какой-нибудь «Калевале» или «Старшей Эдде», важна не психология, а символика. (Хемингуэй сказал корреспонденту «Тайм»: «Очевидно, символы есть, раз критики только и делают, что их находят». |