С самого начала все говорило за то, что поездка сюда кончится плохо. Утром спускаюсь из своего номера и вижу: у малолитражки спущена шина (погода была хорошая, и накануне я отказался ставить ее в гараж). Подозревая, что менеджер гостиницы сыграл надо мной злую шутку, я потребовал, чтобы тот вышел ко мне и объяснился, но окошко конторки захлопнулось. Пришлось действовать самому. Поскольку домкрата у меня не было, я поднатужился, подсунул под ось модели 272 камень и сменил камеру.
После стычки с менеджером настроение стало лучше. Мы с Лили отправились к собору, купили килограмм земляники в бумажном кульке и пошли во двор позади церкви полежать на солнышке. С лип сыпалась золотистая пыльца, а стволы яблонь обвивал шиповник — бледно-красный, ярко-красный, огненный, терпкий, как вино. Лили сняла блузку, а под конец дошла очередь и до лифчика. Так, полураздетая, она лежала у меня на коленях. Возбужденный, я спросил:
— Как ты узнала, что я хочу?
Шиповник на яблонях горел ярким пламенем, колючки ранили даже издали.
— Ты можешь полежать спокойно? Посмотри, какой красивый дворик за этой церковью.
— Это не церковный двор, это сад, — поправила Лили.
— У тебя вчера месячные начались. Так что не трепыхайся.
— Раньше ты был не против даже в такие дни.
— А теперь против…
Ссора кончилась тем, что я сказал: она сегодня же одна едет ближайшим поездом в Париж.
Лили молчала. Достал ее, подумал я. Не тут-то было. Ее лицо светилось радостью и любовью.
— Тебе не удастся погубить меня, я живучий! — объявил я и заплакал. Страдания переполняли мое сердце. — Садись сюда, сучка! — крикнул я и откинул верх машины.
Побледневшая Лили, не сдаваясь, бормотала что-то свое, а я, уткнувшись заплаканным лицом в рулевое колесо, говорил о гордости, чести, о душе, о любви и обо всем таком.
— Будь ты проклята, дурочка помешанная!
— Может быть, у меня и вправду не все дома, но когда мы вместе, я все вижу и понимаю.
— Черта с два ты понимаешь! Я сам ничего не понимаю. Отвяжись от меня, а то вообще рассыплюсь на куски!
Я выгрузил ее дурацкий чемодан с нестираным бельем на платформе станции в двадцати километрах от Везуля и, всхлипывая, рванул на юг Франции. В местечке Баньоль-Сюр-Мер есть огромный аквариум со всякими морскими чудищами, в том числе гигантским осьминогом.
Спускались сумерки. Я смотрел сквозь стекло на грандиозного головоногого моллюска, а тот, прижав крапчатую голову к прозрачной стенке, казалось, уставился на меня. От его неподвижного взгляда веяло космическим холодом, который неудержимо затягивал меня. Пульсируя, шевелились щупальца. На поверхности воды лопались пузырьки, и я подумал: «Вот и наступает мой последний день. Смерть шлет мне предупреждение».
Однако хватит о моей угрозе покончить с собой.
Теперь несколько слов о причинах, побудивших меня отправиться в Африку.
Я вернулся с войны и решил стать свиноводом, что говорит о моем отношении к жизни и к роду человеческому.
Мы не должны были подвергать Монте-Кассино таким массированным бомбовым ударам с воздуха и с земли. Некоторые спецы винят в этом тупых генералов. Вскоре после кровопускания итальянцам наша часть попала под ожесточенный артобстрел. Из всего подразделения в живых остались только двое: Ник Гольдштейн и я. Странное дело: мы были самые высокие среди бойцов, то есть представляли собой отличные мишени. Немного погодя я подорвался на мине.
Мы лежали с ним под оливами — у них ветви как кружева, — и я спросил, что Ник собирается делать после войны.
— Мы с братом подумываем обосновать норковую ферму где-нибудь в Катскиллских горах. Если, конечно, останемся живы и будем здоровы.
Тогда я сказал — или мой добрый гений сказал за меня:
— Я буду разводить свиней. |