Сама семичастная и схожая в пропорциях с целым, чьим шестым эпизодом она являлась, на первой своей сцене, в Гиперборее, панель эта изображала, как я поднимаю вверх ужасную голову Горгоны, которую, застигнув ее хозяйку врасплох, мне удалось отсечь в щите легким движением от отражения шеи; на второй, у Гесперид, – как я обратил в камень негостеприимного Атласа; на третьей, четвертой и пятой (все – в Иоппе) – соответственно, как я обратным кроссом слева сразил морское чудовище. Кета, зарившегося на жизнь прикованной к рифу Андромеды; воспоследовавшую за спасением свадьбу, состоявшуюся вопреки протестам Кассиопеи здесь я поведал гостям обо всем, что произошло со мной до тех пор; и блестящую битву в пиршественном зале, разразившуюся, когда мой соперник Финей, который вожделел Андромеду не менее, чем в былые времена Прет Данаю, нарушил ход вечеринки; фреска показывала как я превращаю этого панибратствующего непофила и всю его команду в камень. На шестой панели гептатиха, кульминации из кульминаций, я, вернувшись в Сериф, еще раз призвал к себе на помощь своего врага, спас Матушку и завершил свои подвиги, превратив в камень самого подвигодавца Полидекта. На седьмой представал незамысловатый и пустячный несчастный случай, когда, чуть позже, на легкоатлетических состязаниях в Лариссе незваный зефир искривил полет моего прямо-летящего диска в сторону стоящего на трибуне Дедули Акрисия, тот не поймал игривую летающую тарелку и отправился за ней к Гадесу; сцена эта была столь же растянута по отношению к своему содержанию, как и ее крупномасштабное соответствие во всей семичленной улитке, каковое при всех своих метрах (тридцать три с хвостиком) изображало всего-навсего нас с женой на троне в Аргосе в окружении наших восхитительных и пригожих детей, – этакая показуха к "Персеиде".
Изо дня в день, ежечасно, вновь и вновь всматривался я с момента первого своего пробуждения на элизийском ложе в эти декорации, столь дивные, столь верные моей истории со всеми ее своеобычными персонажами, словно не скульптор изваял их своим резцом, но сама Медуза с верхотуры просторной шестой панели переложила в жильчатый паросский мрамор нашу плоть и кровь. Более же всего из этих картин меня привлекала следующая: весь из золоченых мускулов, твердый как мрамор, я стоял в профиль на теле Горгоны – образчик двадцатилетнего великолепия; волшебные сандалии стянуты ремнями чуть пониже икр; левое колено согнулось, чтобы через мгновение мощно подбросить меня к небу; посреди правого бедра прицеплен закинутый назад короткий и изогнутый меч Гермеса, отклонившийся от горизонтали, как и мое колено, мой пенис (см. ниже) и мои глаза – чтобы не встретиться сквозь ниспадающие из-под шлема Гадеса золотыми локонами кудри с глазами Медузы, чью роняющую капли крови голову я поднял левой рукой высоко вверх. Несмотря на два незначительных отклонения, допущенных небесным скульптором по отношению к классическому реализму (хотя я и согласен, что ситуация не содержала в себе и грана афродизиака, все же художник, я в этом уверен, недооценил мой фаллос; ну а лицо Медузы необъяснимым образом во всем, кроме способной заинтересовать герпетолога прически, являло образец женской красоты!), панель эта была шедевром из шедевров: на нее-то и упал первым делом мой взгляд при пробуждении; ею прикован к месту оставался я и много позже, когда из-за седьмой картины впервые вынырнула моя сиделка-нимфа, чтобы с улыбкой, словно перед алтарем, опуститься у моего ложа на колени.
Все еще скрипучим после барханов голосом я произнес:
– Здравствуй.
– Привет, – прошептала она и на вопрос, кто она такая, ответила: – Каликса. Твоя жрица.
– А, вон оно что. Меня повысили?
Она подняла на меня свои ясные, самые ясные, какие только, как мне помнится, я встречал на земле, глаза и с энтузиазмом сказала:
– Здесь, Персей, ты был богом всегда. Всю свою жизнь я поклонялась тебе – так же, как Аммону и Сабазию. |