– Он не стал протестовать, когда я помог ему подняться на ноги; мои собственные колени гнулись едва ли лучше, чем у него, – Я себя не извиняю, – сказал он.
– Не извиняйся! Ты теперь меня узнаешь?
– Можешь представить, как я себя чувствовал, когда подошло время; слоняешься тут на бобах от лука до латука, и вдруг опять – хлоп по плечу, – и стоит тут как тут Персей, спрашивает, что там состряпала Кася на сей раз и где Андромеда и что замышляет, словно вместо двадцати лет прошло двадцать минут!
Я стиснул его руку:
– Об этом я, Кефей, и спрашиваю! Взгляни на меня! – Его глаза задвигались – как у испуганного человека, а не как у слепца. Я рассмеялся и хлопнул себя по пузу, по башке. – Понимаешь? Взгляни! Как-никак прошло двадцать лет: я сорокалетнее твоей дочери – отважно обрюзгший и непреклонно окостеневший, наполовину обращенный в камень…
Кефей закрыл глаза.
– Персей… обрюзгший и окостеневший или больной… – Его лицо сморщилось в натужной улыбке. – Все равно отважный и непреклонный Персей. Ночной воздух не подарок для артрита. Пойдем, сынок.
Глаза его совсем прояснились, и, пока мы скорее шатко, чем валко ковыляли по дворцовому подворью, он подтвердил, что Андромеда и юный Данай хорошенько здесь встряхнулись; что Кассиопея, в ярости оттого, что ее собственный Галантий флиртует с ее же дочерью, опять мутит воду, изводит его, Кефея, подсовывая в качестве наживки столь же сомнительные, как и в первый раз, прорицания Аммонова оракула; что (чего я раньше не слыхал) именно она из общей зависти и подговорила Финея сорвать мою свадьбу.
Я застыл на месте.
– Почему ты миришься с ней, Кефей?
Он потеребил пальцами мочку уха, искоса взглянул на меня; объявил, что, конечно же, уже давно страдает, не будучи любим женщиной, чью красоту по-прежнему почитает, однако же он никогда не считал себя особо привлекательным и предположил, что не без причин женщины вроде его жены, поначалу совсем иные, становятся тем, чем становятся; в заключение же пожал плечами:
– Тебе все это еще предстоит.
– Вряд ли. А где Андромеда?
Он тряхнул бородой в сторону ближайшего строения:
– В пиршественном зале, собирается прощаться. Благодаря каким-то источникам, обнаружить которые не удалось, объяснил он (ясно, что к этому не приложило руку ни его собственное разведывательное управление, всегда узнававшее обо всем последним, ни Императорская Всеэфиопская Почта, работавшая со скоростью морской улитки-наутилуса), известие о моем прибытии в Иоппу опередило меня и породило во дворце всеобщий переполох, собственно и вызвавший, как он мог, правда, только предполагать, его боязненный транс.
– Но в сообщении этом крылась ошибка: оно гласило, что ты потерял, то бишь скинул, десяток лет.
Совершенно верная, отвечал я, ошибка: потеряв, как и моя жена, дважды по десять, я из-за этой потери чувствовал себя еще на десять лет старше. Мы добрались до пиршественного зала, Кефей тащился в нескольких метрах позади и на что-то невнятно жаловался: сырая почва, старые кости. На пороге я приостановился, давая глазам время освоиться со знаменитой сценой, трехмерной I-F-5, алебастровым погромом. На мраморном полу в лужах мраморной крови возлежали порешенные раньше, чем я вытащил на свет божий Медузу, чтобы всех замраморить: умерший первым пронзенный насквозь Рет; ушибленный на голову ганимедик Атис, проткнутый сзади в свою очередь кем-то скошенным ассирийским содомитом Ликабазом; накебабленные на одно и то же копье Форбий и Амфимедон; твердокаменный Эритий, которого я забубенил к Гадесу вместе с резным питейным ковшом; острая на язык голова старого Эмафиона, так и оставшаяся на алтаре, словно все еще выкрикивая свои перенесенные в сферу бестелесного проклятия; менестрель Лампетид, специалист по помолвкам и поминкам, навсегда подбирающий на известняковой лире аккорд своего смертопадения. |