Изменить размер шрифта - +

— Чего?

— Считать это мародерством? Или как? Ребята мои голые, босые…

— Тебя — что — в голову контузило?

— Контузило, товарищ командарм… Ребята мои сутки не евши… Озверели… Одно им, — давай штыковой… Давай им башмаки, штаны, куртки с интервентов…

Говорил он, точно лаял, придвинувшись к лицу командарма, — большой нос и рот у него были перекошены от боли. Ворошилов понял, что если сейчас рассмеется (а был он впечатлителен и смешлив), — чудак обидится на всю жизнь.

— Соображать еще можешь?

— Могу, товарищ командарм.

Тогда Ворошилов указал ему на бугры — впереди: их надо было занять во что бы то ни стало и держаться на них до ночи.

Ворошилову бегом подвели коня, вел его под уздцы, — как показалось, — чернобровый юноша-мальчик, с осунувшимся, растерянным, свирепым лицом…

— Он час без памяти лежал, он тебе не говорит этого, — сказал мальчик женским срывающимся голосом… (Коня задело пулей по уху, взмахнул башкой.) У него и морду-то всю перекосило…

— Ну? — Ворошилов нетерпеливо рванул повод.

— Ты уж пришли снизу кого-нибудь подсобить… Ворошилов кивнул, вскочил в седло, ускакал в сторону горящих мельниц.

 

Конец этого дня был ужасен. Конные и пешие немцы напирали, казалось, со всех сторон. Их пушки ревели по всему горизонту. Низко проносились аэропланы. Вся степь кипела взрывами, будто сама земля лопалась, извергая ураганы праха. Пылью и дымом застилало медное солнце.

На станции горели вагоны, взрывались платформы со снарядами. Пути были осыпаны дымящимися осколками, безобразно валялись трупы, ползли, кричали раненые. Валил пар из боков раненых паровозов, иные завалились кверху колесами. Усиливающийся артиллерийский огонь разметывал все, что еще оставалось нетронутым.

В этой невообразимой обстановке эшелоны все же продолжали отходить, забирая людей, сгоняемых со станции и с болота. Ворошилов, Артем, Коля Руднев, Чугай со своей бригадой, — оглушенные, одуревшие от напряжения и усталости, давно за эти дни переступившие за грань жизни, — одним мужеством, решительностью боролись с паникой, делали то, что еще было возможно в этом аду: собрать людей в последние эшелоны и вывести их на царицынские стрелки. Разбитые вагоны и раненые паровозы рвали гранатами.

С холмов, где догорали мельницы, по всем дорогам к Лихой мчалась группами и в одиночку отступающая кавалерия. Скакали орудийные запряжки без орудий… Стреляя в воздух, отступали беспорядочными кучками отряды. Они встречали Артема, пытавшегося остановить их, — верхом, весь в копоти, мокрый, страшный, в разодранной гимнастерке. Он грозил, хрипел с коня, налитые кровью глаза его казались страшнее пулеметов. Люди останавливались, и удавалось посылать их обратно… Но уже весь фронт торопливо отступал, увлекая тех, кто возвращался в бой…

Подошедшему отряду Лукаша тоже немного удалось сделать. Думали об одном — только бы враг не ворвался в Лихую на плечах отступающих. Ждали подхода Гостемилова с арьергардом, за которым был послан эшелон. На станции оставались лишь пылающие вагоны. Догорали пакгаузы. Отряды, бросившие фронт, направлялись — конные и пешие — по царицынской ветке.

Несмотря на разгром и бегство — задача все же была выполнена: почти все шестьдесят эшелонов (за исключением небольшого числа взорванных и разбитых) прорвались из мешка на Белую Калитву.

 

— Гапка, патроны еще есть?

— Да нет же…

— Чего же делать-то, а? Ты присмотрись. Вон они — идут…

Говорил Володька — парень простой, но верный, невозмутимый.

Быстрый переход