Подгуляли товарищи вместе, да подгулявши, как водится, сперва обнимались, целовались, а после – неведомо как и с чего – поссорились, побранились да немного было и подрались. Народ рад такому случаю: где два дурака дерутся, там уж наверное третий смотрит. На эту пору, однако ж, нашлись, видно, люди поумнее, развели драчунов, и они снова помирились, поцеловались и пошли вместе рука в руку в город. Кто видел их, сказывали, что они шли мирно и толковали только один другому, как найти и доспроситься в Казани своей артели и подрядчика: каждый из них поочередно недоумевал, как это сделать, и каждый опять толковал и объяснял, что язык до Киева доведет, не только до подрядчика.
Видно, долго перекачивались они с одного края дороги на другой: сумерки, а наконец ночь захватила их еще на пути. Сели товарищи наши вместе отдыхать под кустами над Волгой – снова стали считаться, видно хмель еще не прошла, – снова побранились и подрались, может статься, кто их знает, что у них тут было, – да только конец вышел из плохих плохой, такой, что крещеному человеку и вымолвить страшно.
Степан просыпается на заре – оглядывается кругом: он один; вокруг по косогору кусты, над головою по горе пролегает почтовая дорога, и тройка пронеслась с колокольчиком – пыль за нею разостлалась, – и все замолкло; у ног раздольная Волга, широкая, глубокая, тихая, как зеркало, – а товарища нет.
Стало обдавать Степана из-за плеч попеременно то варом, то студеной водой – начал он вспоминать что-то недоброе, – глянул себе под ноги на траву, увидел кровь и вдруг вспомнил все, будто молния осветила перед ним потемки страшной прошлой ночи. Степан зарыдал, закрыл лицо руками и долго сидел так, охал и стонал, как тяжко больной.
– Суди меня бог и государь, – сказал он наконец, – видно, по грехам моим и земля меня не снесет больше; за что я сгубил Гришку сердечного? Черноморец – ну, тому туда и дорога, прости господи: он на мою голову посягал; а этот чем виноват? Хмель ошибла его, как и меня, вот и все; а сколько раз подносил он мне, как товарищу, за последнюю гривну свою? Ох, тяжело, не снесу я этого греха! Не слушал я дедовского заклятия; знать, рассудил меня с ним господь: вот оно когда пришло неизбывное горе – не роди, мать сыра земля, пропащий я человек!
Степан встал, положил еще на прощанье земной поклон и поцеловал под собою мать сыру землю; перекрестился и взмолился в слезах: «Гриша, не попомни ты мне хоть на том свете греха моего», и пошел в город.
Натощак, как был, – не до еды ему теперь стало – явился Степан в земский суд. Рано, говорят, еще никого нет. Степан сел у ворот, где было человек с десяток разных просителей, и стал дожидаться. «Мое не уйдет от меня, – подумал он, – вот эти бедняки стоят всякий за своей нуждой, всякий добивается чего-нибудь, ищет за неправду, за обиду, а я ищу на себя. Суди бог и государь, а уж прощай, свет белый, родимая сторонушка, не видать меня тебе! Вот отец сердечный прочил за меня Марью, Машку Сошникову, – вот тебе и жених! Девка она хоть куда, нечего сказать, да уж я ей не под стать. Ах ты, головушка моя бедная, в омут какой усадила! Правду, видно, дед родимый сказывал, что коли пить не бросишь, Степан, так господь попутает тебя, покарает и наживешь ты себе горе неизбывное! Ох, оно и есть, оно и привалило теперь, неизбывное, вековечное, даже до представления света!»
Заседатель пришел – а в те поры этих становых и слыхом еще не слыхать было, – и Степан к нему, да в ноги. Заседателю надоели, видно, просители, и много их за день у него в ногах переваляется, он было и мимо; так Степан слово и дело вымолвил : «Прикажите, говорит, взять меня, я ночью человека убил»; так все и ахнули, и сам заседатель оборотился, поглядел на него, позвал в присутствие, поставил караул и стал допрашивать: как зовут, кто таков, чей, откуда, зачем, где паспорт, который год, какой веры, был ли у святого причастия, а там уж дошел до дела. |