Изменить размер шрифта - +

Никогда уже я не съем у тебя ни крупинки сыра за завтраком и не сяду тебе на голую спину, когда ты бреешься перед зеркалом, смешно скривившись, точно собака, выполняющая забавное и трудное задание. Зато когда ты смотришь теперь на меня, весь в своем мохнатом свитере, ты знаешь, что моя маленькая, черная и высохшая смерть на этой белой раме, в действительности — хочешь ты этого или мет — огромна и полна величия, как все то, что ты ожидал в начале мая.

Помнишь, как много ты себе обещал в начале опасного лета? Как лето проникало в тебя, а ты думал, что тебе удастся с ним справиться. Стоило потом посмотреть, как ты снова заклеивал щели в окне, снова, уж который раз в твоей жизни! Мы умрем. От всего этого тебе останется только мой трупик. И стоило ли так ругаться, когда я в июле хотела немножко пройтись по твоей ноге?

Прощай, мой огромный, одетый в позорную фланель! Веселого рождества и Нового года! Вот тут-то и выяснилось, что лучше: умереть вместе с Величием Несбывшегося, которое все же было так близко, или малодушно все забыть и сдаться в плен наушникам и калошам.

Мне светит последний закат солнца. Тебе — лампочка в шестьдесят ватт.

 

О наготе

 

Мой отец вошел в переднюю, машинально вытер ноги о вторую по счету подстилку, более чистую, которая находилась уже внутри квартиры. Первая, из дерюги, лежала перед дверьми, на лестничной клетке.

В передней, как обычно, было темно. Свет падал только через матовые стекла дверей, ведущих в спальню. И все-таки какой-то новый блеск, а точнее говоря, оттенок блеска, который едва обозначал свое присутствие, но не разгонял тьмы — должен был достичь поля его зрения и обеспокоить. Он остановился — в пальто цвета маренго — и стал искать источник своего беспокойства. Он нашел его не сразу, как бывает всегда, когда отыскиваемый нами неизвестный предмет находится выше линии нашего взгляда.

Вверху, выделяясь в густой темноте потолка, вертикально, острием вниз висел обнаженный меч.

В этом большом квадратном помещении стояла вешалка, где оставляли пальто и калоши; в углу стояли сундуки со всяким старьем. Все они имели неопределенную, глыбообразную форму, стертую полумраком. Теперь над ними парил меч, безупречно прямой, с продольным желобом вдоль клинка, светлый и, по-видимому, холодный. Его острие оканчивалось в одной точке, настолько интенсивно-яркой на границе металла и воздуха, что, глядя на него, вы чувствовали зуд в спине.

Так висел он на волоске, в самом центре передней.

Отец возмутился. Оплошность или глупая шутка? Но показать, как сильно это его затронуло, значило бы дать насладиться виновникам.

— Франтишка, уберите это! — с показным спокойствием бросил он в глубь кухни. Прижимаясь к стене, он достиг вешалки и оставил на ней свое пальто. Потом исчез в столовой.

За всей этой сценой я наблюдал из ванной, совмещенной с уборной, в которой был погашен свет. Я прокрадывался туда за листами романа, содержание которого хоть и было для детей непонятно, но будило преждевременное беспокойство. Чтобы роман не попал мне в руки, родители решили его уничтожить и выбрали для этого путь насколько деловой, настолько — как оказалось — ненадежный.

Передняя была пуста. Стоя один, в абсолютной темноте, я был свидетелем того, как в неподвижности и полумраке острие парило над черной стеклянной массой линолеума, слабо поблескивающего, точно подземное озеро.

Служанка не сняла палаш. «Слишком высоко», — ворчала она. Разразился скандал. Франтишка ушла.

Я был ребенком — и тот факт, что отец сам не мог ничего сделать, хотя часто, засучив рукава рубахи, чинил что-нибудь в мойке или на счетчике, — а также то, что не пришли монтеры и не сделали этого с профессиональной сноровкой и бесстрашием, — все это не вызывало у меня никаких эмоций.

Быстрый переход