Но он рванулся и побежал дальше, до того рубежа, который он очень хорошо заметил еще раньше. Едва он крикнул, почти обессилев: «Голландец Михель, господин Голландец Михель!» – как пред ним предстал исполинский сплавщик со своим шестом.
– А, ты пришел? – сказал он со смехом. – Они, должно быть, хотели содрать с тебя шкуру и продать ее для твоих кредиторов? Ну, будь спокоен. Все твое горе происходит, как я уже говорил, от Стеклянного Человечка, этого отщепенца и лицемера. Если уж дарить, так надо дарить как следует, а не как этот скряга. Так пойдем, – продолжал он и повернул к лесу, – иди за мной ко мне в дом, там мы посмотрим – сторгуемся ли.
«Сторгуемся ли? – подумал Петер. – Что же он потребует от меня и что я могу продать ему? Может быть, я должен буду исполнять для него какую-нибудь службу или что он захочет?»
Они пошли сначала вверх, по крутой лесной тропинке, потом вдруг остановились у глубокого, темного и обрывистого оврага. Голландец Михель соскочил с утеса, как будто это была какая-нибудь низенькая мраморная лесенка. Но Петер чуть было не упал в обморок, потому что Михель сойдя вниз вдруг сделался ростом с колокольню и, протянув Петеру руку длиной с мачтовое дерево, ладонь которой была шириной с трактирный стол, закричал голосом, звучавшим подобно погребальному колоколу: «Садись только ко мне на руку и держись за пальцы, тогда не упадешь!»
Дрожа от страха, Петер исполнил приказание: поместился на ладони и изо всех сил ухватился за большой палец великана.
Он стал опускаться все ниже и ниже, но, несмотря на это, к его удивлению, темнее не становилось. Напротив, в овраге делалось все светлее, так что Петер не мог долго смотреть на такой свет. А Голландец Михель, по мере того как Петер спускался, делался ниже и принял свой прежний вид, когда они очутились перед домом, таким маленьким и хорошим, какие бывают у зажиточных крестьян в Шварцвальде. Комната, куда вошел Петер, ничем не отличалась от комнат других людей, разве только тем, что там никого не было. Деревянные стенные часы, огромная изразцовая печь, широкие скамейки, на полках утварь – все здесь было так же, как и везде. Михель указал Петеру место за большим столом; затем он вышел и вскоре вернулся с кувшином вина и стаканами. Он налил, и они стали болтать. Михель говорил о людских радостях, о чужих странах, о прекрасных городах и реках, так что, в конце концов, Петер почувствовал страстное желание повидать все это и откровенно сказал об этом Голландцу.
– Если бы у тебя и было мужество и желание предпринять что-нибудь, все равно твое глупое сердце заставит тебя содрогнуться. Возьмем, например, оскорбление чести, несчастье, из-за которого рассудительный человек не должен огорчаться. Разве ты что-нибудь почувствовал в своей голове, когда тебя вчера назвали обманщиком и негодяем? Разве тебе сделалось больно в животе, когда пришел пристав, чтобы выгнать тебя из дома? Ну, скажи же, где ты почувствовал боль?
– В сердце, – сказал Петер, приложив руку к поднимавшейся от волнения груди. Ему казалось, что его сердце сейчас выскочит.
– Ты вот – не поставь мне это в вину – разбросал много сотен гульденов негодным нищим и разному сброду! Какая тебе от этого польза? Они желали тебе за это здоровья и Божьего благословения? Так, но сделался ли ты от этого здоровее? За половину этих промотанных денег ты мог бы держать врача. Благословение… да, хорошо благословение, если у тебя описывают имущество и самого выгоняют! А что заставляло тебя лезть в карман, как только какой-нибудь нищий протягивал свою изодранную шляпу? Не что иное, как твое сердце, и только твое сердце! Не язык, не руки, не ноги, а сердце. |