Он был из тех людей, которым больно огорчить другого и которые, сострадая сокровенным ранам ближнего, касаются их разве только для исцеления.
Обыкновенно он не любил много говорить, но сегодня продолжал с увлечением:
— Насколько Бог выше нашего жалкого «я», настолько же достойнее для христианина думать о Нем, чем о своей собственной личности. О если бы мы могли достигнуть счастья, совсем отречься от этого «я» и всею душой отдаться Господу! Но наше «я» не покидает нас, и когда мы мним, что душа наша уже слилась со Всевышним, оно внезапно взывает: «я здесь», и низвергает благороднейшую часть нашего естества в прах. Уже и то беда, что мы вынуждены останавливать парение души и во вред бессмертной части нашего естества насыщать хлебом и водой и подкреплять ленивым сном бренную часть, как бы нам ни хотелось поститься и проводить ночи в бдении. Неужели же еще допускать такие требования плоти во вред душе, от которых можно легко отказаться? Только тот, кто презирает и отдает в жертву свое жалкое «я», только тот сподобится милости Спасителя и, потеряв самого себя, вновь обретет в Господе.
Ермий терпеливо выслушал анахорета, покачал головой и сказал:
— Я не понимаю ни тебя, ни отца. Пока я живу на земле, я не кто иной, как я сам. После смерти, конечно, но никак не ранее начнется новая, вечная жизнь.
— Отнюдь нет, — возразил Павел с живостью. — Новое, высшее бытие, о котором ты говоришь, начинается не только в том мире для человека, который не перестает умирать еще при жизни, умерщвлять свою плоть и побеждать ее требования, отрекаться от мира и от своего «я» и неустанно искать Господа. Многим было дано еще при жизни возродиться для иного, высшего бытия. Взгляни на меня, беднейшего из бедных! Я — один, но что я перед Господом не тот, каким был, пока не сошла на меня благодать, это так же верно, как то, что вот этот росток на корне сломленной пальмы не имеет ничего общего с изгнившим стволом. Я был язычником и упивался всеми наслаждениями праха и ничтожества. Потом я стал христианином; благодать Господня снизошла на меня, и я возродился и стал вторично младенцем; но на сей раз, благодарение Спасителю, я стал чадом Господним. Еще посреди жизни я умер, и воскрес, и нашел блаженство небесное. Я звался Менандром, и, подобно Савлу, сделался Павлом, и все, что было мило для Менандра: бани, пиры, зрелища, кони и колесницы, состязания в борьбе, умащенные члены, розы и венки, пурпурные одежды, песни и женская любовь, все это осталось далеко за мною, точно грязное болото, из которого путник выбрался с трудом. В новом человеке не осталось ни одной жилки от старого, и как для меня, так и для всех благочестивых началась на половине пути ко гробу новая жизнь. И твой час придет, и ты умрешь для новой жизни…
— Если бы я только был, подобно тебе, Менандром! — воскликнул Ермий, перебивая Павла. — Как же сбросить с себя то, чего никогда не имел? Чтобы умереть, надо же прежде жить! Презренным кажется мне это жалкое существование, и я устал бегать за вами, как теленочек за коровой. Я свободен и из знатного рода, сам отец говорил мне это, и, право же, я не слабее всех тех мещанских сыновей в городе, за которыми я пошел тогда от бани в палестру.
— В палестру? Ты был в палестре? — удивился Павел.
— В Тимагетийской палестре, — воскликнул Ермий, вспыхнув. — Стоя в воротах, я смотрел на игры юношей, наблюдал, как они боролись и метали тяжелые диски в цель. У меня глаза чуть не выскочили, и я готов был вскрикнуть от злости, что должен стоять за воротами в этой ободранной шкуре и не могу принять участия в состязаниях. Клянусь ранами Спасителя, если бы не подошел Пахомий, я так и бросился бы на арену и вызвал бы сильнейшего на борьбу, и кинул бы диск гораздо дальше, чем тот раздушенный щеголь, который одержал победу и которого наградили венком. |