.. Так вот, Запад, например, давно уже носит в потайном кармане Достоевского, а у нас пока отделываются блевотным романтизмом Арцыбашева и Куприна. По-моему, истинное искусство должно составиться из двух полярных элементов: Пушкина и Достоевского, и дай Бог тому колоссу, который, прийдя (а он еще не пришел), совместить в душе своей два эти полюса». Однако для самого Толстого в 1912 г. «Достоевский оказывается художником сверхмеры; мягкий лирический талант писателя не выдерживает мощного давления гения, оказывается раздавлен им».
Тем не менее Толстой не оставляет вниманием творчество Достоевского. И, пожалуй, пик его интереса к наследию писателя приходится именно на первые пореволюционные годы. Так, он обращается к нему в статье «Нет!» (1919), написанной в пору интенсивной работы над романом «Хождение по мукам»:
Я вспоминаю одно место из Достоевского в «Братьях Карамазовых», когда Иван Карамазов, сидя в трактире с братом своим Алешей, спрашивает его, – согласился бы он, Алеша, для счастья всего человечества, для будущего золотого века, – если бы это, скажем, нужно было, – замучить маленького ребеночка, всего только одного ребеночка замучить до смерти, и только? Согласился бы он для счастья всего человечества в жертву принести эти детские муки?
На это Алеша твердо, глядя в глаза, отвечает:
– Нет!
Большевики говорят:
– Да!
Перекликается с идейно-художественными построениями Достоевского и одна из ключевых сцен «Хождения по мукам». Бегущий из плена Телегин останавливается в старой разрушенной часовенке. Его внимание привлекают деревянные скульптурные изображения Божьей Матери «в золотом венчике» и лежащего у нее на коленях Младенца, одетого в «ветхие ризки», с отломанной благословляющей рукой. Увиденное странным образом тревожит героя. Перекрестившись «мелким крестиком», он покидает часовню, но тут же, на ее пороге, встречает молодую, светловолосую женщину с ребенком на коленях:
Она была одета в белую, забрызганную грязью, свитку. Одна рука ее подпирала щеку, другая лежала на пестром одеяльце младенца. Она медленно подняла голову, взглянула на Ивана Ильича, – взгляд был светлый и странный, исплаканное лицо ее дрогнуло, точно улыбнулось, и тихим голосом, просто, она сказала по-русински:
– Умер мальчик-то
Свершившимся фактом предстает здесь то, что было лишь намечено теоретическими построениями Ивана Карамазова, «гибнет духовное начало мира, и гибнет дитя человеческое: вот цена разрушения, его результат – уже не “слезинка ребенка”, но он сам».
В поле зрения Толстого поэма Ивана Карамазова «Великий Инквизитор», центральное место в которой принадлежит разговору об искушениях Христа. Великий Инквизитор, называя их «настоящим громовым чудом», «ибо в этих трех вопросах как бы совокуплена в одно целое и предсказана вся дальнейшая история человеческая и явлены три образа, в которых сойдутся все неразрешимые исторические противоречия человеческой природы», упрекает Христа в том, что тот отверг искушения и пытается доказать правоту искусителя. Перекликаются с текстом поэмы в романе «Хождение по мукам» монологи Акундина и Жадова (см. примеч. к гл. VII и XXIV), чем подчеркивается антихристовый, дьявольский характер революции, возведенной в статус сатанинского искушения.
Однако, насыщая текст своего романа аллюзиями на художественно-философскую систему Достоевского, писатель все время имеет в виду философию истории современников. Прежде всего, русских религиозных философов, работы которых стали связующим звеном между ним и великим мастером русской классической литературы. Так, само внимание Толстого к поэме «Великий Инквизитор» могло быть опосредовано историософскими взглядами Н.А. Бердяева, которого с Достоевским объединяло рассмотрение социализма как религии, противоположной христианству: «Религия социализма вслед за Великим Инквизитором принимает все три искушения, отвергнутые Христом в пустыне во имя свободы человеческого духа. |