Если бы хоть как-то суметь приготовиться к такому удару, возможно, легче было бы с ним примириться. Но разве можно приготовиться к смерти пятидесятидвухлетнего человека, который никогда не жаловался на здоровье? В один прекрасный апрельский день дядя вдруг взял и умер, и с того момента мир бесповоротно изменился, жизнь моя покатилась под откос и я оказался на пороге того света.
О моей семье мало что можно рассказать. Состав действующих лиц был невелик, и большинство из них довольно быстро сошли со сцены. До одиннадцати лет я жил с мамой. Потом она погибла в автокатастрофе: в Бостоне ее сбил автобус — водитель не справился с управлением во время снегопада. Отец среди действующих лиц ни разу не появился, мы были всегда вдвоем — мама и я. Она носила девичью фамилию, и это указывало, что она никогда не была замужем; но только когда ее не стало, до меня дошло, что я незаконнорожденный. В детстве мне и в голову не приходило интересоваться этим. Меня звали Марко Фогг, маму Эмили Фогг, а дядю, жившего в Чикаго, — Виктор Фогг. Все мы были Фогги, и для меня само собой разумелось, что в одной семье все должны носить одну фамилию. Уже потом дядя Вик рассказал мне, что на самом деле фамилия их отца была Фогельман, но какой-то регистратор иммигрантов на Эллис-Айленд небрежно сократил ее до Фога, с одной буквой «г», и с такой фамилией мы прожили в Америке до 1907 года, пока при очередной переписи нам не добавили вторую «г». Дядя объяснил мне, что «фогель» по-немецки «птица», и мне это очень понравилось. Я воображал, будто кто-то из моих далеких предков действительно мог летать. Птица, летящая сквозь тучи, огромная птица, перелетающая океан, стремительно летящая в Америку, — так я себе все это рисовал.
Фотографий мамы у меня нет, и я почти не помню, как она выглядела. Всякий раз, когда думаю о ней, я представляю себе невысокую темноволосую женщину. У нее по-детски тонкие кисти рук и хрупкие белые пальцы. И тут же я вспоминаю, как приятно было чувствовать прикосновение этих пальцев. Я всегда вижу ее очень молодой и красивой — да и как же может быть иначе, если ей было всего двадцать девять, когда она погибла.
Мы снимали небольшие квартирки то в Бостоне, то в Кембридже. Мама, видимо, работала в издательстве, выпускавшем учебники, но тогда я еще был слишком мал, чтобы понимать, чем именно она там занималась. Что я помню особенно ярко, так это наши походы в кино, где мы смотрели вестерны, «Войну миров», «Пиноккио». Мы сидели в темноте кинозала, взявшись за руки, и опустошали пакеты воздушной кукурузы. Мама умела рассказывать смешные истории, и тогда я хохотал до упада, но это случалось очень редко, только при благоприятном расположении планет, как она говорила. Чаще мама была задумчива и слегка не в настроении, я ощущал, что она постоянно борется с каким-то тяжелым внутренним смятением, и порой мне становилось неуютно в ее присутствии.
Чем старше я становился, тем чаще она оставляла меня дома с нянями, и я не понимал, что означали ее таинственные исчезновения. Мне довелось узнать об этом значительно позже, когда ее давно уже не было в живых. Отец все время оставался белым пятном в моей жизни — и до смерти мамы, и после. Только о нем одном мама отказывалась со мной говорить, и сколько я ни расспрашивал о нем, она ничего не рассказывала. «Он умер очень давно, когда тебя еще не было», — говорила она. Ничто в доме не напоминало об отце — не было ни одной его вещи, ни одной фотокарточки. Даже имени его я не знал. Чтобы нащупать хоть какую-то связь с ним, я воображал его темноволосым Баком Роджерсом, астронавтом, вышедшим в четвертое измерение и пропавшим там.
Маму похоронили рядом с ее родителями на кладбище Уэстлон, и после этого дядя Вик взял меня к себе на северную окраину Чикаго. Многие детские воспоминания уже стерлись, но наверняка я горько токовал и проливал по ночам в подушку немало слез, словно какой-нибудь сирота из романов прошлого века. |