Изменить размер шрифта - +

Что поделаешь, таким уж был человек — ни прибавить к нему, ни от него убавить.

Вот и в тот раз, пустив красивые переливы, Игнатий резко растянул меха и закончил припевку быстрым речитативом:

Тут же, забив свой голос басами, пустив красивые переливы, Игнатий резко растянул меха, схолпнул баян с разбегу. Музыка взревела сердито и заткнулась, будто упав в провал.

Отчаянный хохот рвал слушателей. Люди кашляли, били кулаками по коленкам, мотали отчаянно головами. А баянист, довольный всеобщей понятливостью, которая часто выше всеобщей грамотности, растянул меха вновь и завел словозвонье:

И вновь сограждане, окружавшие певца — дедки и бабки, бабы и мужики — гоготали от полного душевного удовольствия. Уж очень тонко провел Игнатий намек на толстые и потому всем известные обстоятельства. Газетные сообщения получали новое, народное истолкование, которое удовлетворяло интерес глубинки к жизни и делам Больших Людей.

Теперь, многие годы спустя, я могу легко объяснить, почему именно этот будничный факт из прошлого воскресила мысль — дикая обезьяна Гаврила, прыгая по веткам жизни минувшей и настоящей.

Своей неожиданной частушкой Игнатий Каширин закрыл целую эпоху родной российской истории. Эпоху, которую он же и приоткрыл для нас много лет до того.

Однажды, когда страна еще только отходила от событий, последовавших после смерти Сталина, под звуки своего баяна Игнатий кинул в народ оптимистическую прибаутку, бросившую многих в мороз, а потом остудившую всех до пота:

Жизнь пошла новой дорогой. Пошла бодро, весело, расплескивая показной оптимизм по проселкам России, вдохновляя людей мечтами, в которые вряд ли верили сами их сочинители.

Несколько лет спустя тот же Игнатий с хрипотцой, но твердо выводил первые комментарии на внутреннюю тематику:

Пронеслось время и вот Игнатий поставил точку на целой эпохе:

Отпев частушки, Игнатий сдвинул меха. Баян пискнул будто заяц, отдающий душу охотнику, и смолк.

Сидевшие смотрели на баяниста. И он громыхнул аккордами, глядя куда-то вверх, ни на кого в отдельности, но на весь мир в целом, задумчиво, будто наедине с собой, вывел:

Пропел Игнатий свой репертуар и всем без особых пояснений стала ясна философская глубина очевидности жизни: все течет, все изменяется. Все изменяется, но остается прежним: как плыл топор по русской реке, так плывет и будет плыть, вопреки и наперекор всему: вождям, лозунгам, бурным аплодисментам.

Убей меня, не скажу, как исхитрялся Игнатий пополнять свой репертуар. Но было так, что он начинал распевать новины, едва те рождались где-нибудь вдалеке от наших краев. И это при том, что именно частушки, грешное порождение суверенности народного свободомыслия, не распространяли издательства, не распевало всесоюзное радио. Больше того, их как пырей, забивавший хилую ниву орошаемой властями официальной поэзии, в поте лица искореняли критики от культуры и блюстители правил социалистического реализма от просвещения.

А частушки, несносные, остроязычные, жили и здравствовали, смело поплевывая на деятелей от критики и представителей органов самокритики.

Жили, звенели. Короткие, острые, бедолажные.

В городах не поют частушек.

Асфальт, бетон и теснота сдвинутых плеч в городском транспорте к пению, особенно громкому, не располагают.

Балалайки, гармоники-хромки и расписные деревянные ложки, которые украшают двух — или трехкомнатные пещеры трудового горожанина, всем ритмом современной жизни приговорены к импотенции. Рожденные на Руси, одаренные громкими голосами, эти инструменты в молчаливости сроднились с тамтамами негров племени мбунду, собранными в музеях, и служат лишь вывеской житейского благополучия, показателем образованности квартиросъемщиков, которые помнят, откуда пошли их корни.

Впрочем, у городов тоже есть свой фольклор.

Анекдот — вот частушка, рождающаяся ежечасно в дебрях каменного леса среди асфальтовых рек и бензогаревой атмосферы.

Быстрый переход