Особенного горя никто из них не испытывал, хотя никогда бы в этом не сознался, а единственным сильным чувством в каждом было теперь удивление. Как так: жил парень – недавно совсем курили с ним на лестнице, шутили, натыкались на его острый язык, а теперь вот он лежит в узком длинном ящике, оббитом плотной тканью с окантовкой из черной тесьмы. Было это как-то нелепо, неправильно, не укладывалось в разлинованном привычным укладом сознании, нацеленном на жизнь, но не на смерть.
Отдельной группой стояли сослуживцы: менеджер отдела продаж Шкаликов, замдиректора по коммерции Полуян и девятнадцатилетний, пунцовеющий недавно выдавленными угрями, экспедитор Леванчук.
– А чего крышку не заколотили? – задал вопрос Леванчук, с ужасом обнаруживая, что крышка гроба немного съехала.
– Гроб заколачивают у могилы непосредственно перед захоронением. Будет еще одно прощание, – снисходительно пояснил Полуян, предпочитавший четкий официальный язык.
В офисе про него ходила сплетня, что дома он говорит свой третьей двадцатилетней жене про «фактическую потребность физиологической необходимости».
– Молодой мужик был... А силища! Колесо от «Газели» на спор через тент перебрасывал, – сказал Шкаликов, нервный и задиристый холостяк с красиво подстриженной бородкой, но неопрятными, несвежего цвета усами, свешивающимися с губы так, что легко можно было их прикусить.
Четыре месяца назад он вышел из запоя и теперь другую неделю ходил странно задумчивый, рассеянный, словно прислушивающийся к чему-то.
Сослуживцы помолчали, покурили. Мимо пробежала собака – посмотрели на собаку. Прошел рабочий с ведрами – посмотрели на рабочего и даже заглянули зачем-то в ведра.
– Деньги при нем были за четыреста пар: все вытащили... Семьдесят рублей оставили, суки. В описи так и стоит: семьдесят. Менты валят на санитаров, санитары на морг. Непостижимо! – сказал Полуян.
– А этот куда смотрел? – спросил Шкаликов, недолюбливающий водителя и пользующийся теперь случаем немного пнуть лежачего.
– Его раньше увезли. Вчера дознаватель в больнице был. Анализ вовремя не взял и теперь хочет на опьянение всё списать, якобы по предположению инспектора. На непредумышленное тянет. А жена с другой стороны меня долбит: адвоката, адвоката!
Шкаликов сплюнул, задумчиво посмотрел на свой плевок и растер ботинком.
– М-да, гадство какое...
– А мать-то его видел? Я ее вначале и не узнал. Как на дне рождения встречались – совсем другая была.
Второй экспедитор Леванчук с любопытством заворочал шеей:
– Мать – это которая?
– Да вон старушка в синих клееных итальянках. Правее, еще правее... Аккуратнее смотри! – с тем неестественно равнодушным заговорщицким и потому сразу выдающим видом, с которым говорят или указывают на тех, кто стоит рядом, сказал Шкаликов.
– А-а, вижу... Говорят, все зубы ему повышибало, – сказал Леванчук, испытывавший острую потребность в обсуждении подробностей и обстоятельств произошедшего.
Он получал теперь странное удовольствие, состоявшее в том, что сам он был жив, хотя ездил ничуть не меньше, а может даже и больше (как ему теперь казалось) покойного Гриши Бубнова. Больше всего Леванчуку теперь хотелось воскликнуть: «А ведь вместо Гришки меня могли послать, меня! Смотрите, а я-то не разбился и даже не боюсь совсем. Вчера вон ездил и позавчера, уже после этого. Разве я не молодец?» Но он понимал, что об этом нужно молчать и только говорил постоянно о смятом лице Бубнова.
Шкаликов посмотрел на Леванчука неодобрительно, но одновременно не удержался и вступил в сплетню:
– Зубы, йоопп? Челюсть всю оторвало... А ты зубы, зубы... Так-то вот!
– Тцы-тцы-тцы... – печально поцокал Леванчук, хотя узнал об этом еще позавчера. |