Только к смыслу это отношения не имеет.
Я рассмеялась — боюсь, не сумев скрыть горечи. «Очень тонкое замечание, — подумала я. — Как раз такое, которое может себе позволить замужняя женщина с двумя детьми».
Тем не менее Шеба была права. Одиночество — не самое страшное в жизни. Ты посещаешь музеи, расширяешь свой кругозор, радуешься, что тебе не выпала судьба тощего суданского ребенка с обсиженным мухами ртом. Списки неотложных дел составляешь: белье в шкафу перебрать, два сонета выучить. Ты изредка балуешь себя деликатесами — кусочком торта, концертом в Уигмор-Холле. Но время от времени, просыпаясь и глядя в окно на рассвет еще одного ненавистного дня, ты думаешь: «Не могу больше! Не могу брать себя в руки и пятнадцать часов бодрствования сражаться с собственной никчемностью».
Люди вроде Шебы уверены, что прочувствовали одиночество. Одна вспоминает, как году эдак в семьдесят пятом, после разрыва с дружком, целый месяц прострадала, пока не подвернулся очередной приятель. Другая лет в шестнадцать мучилась одиночеством целую неделю, когда приехала в центр баварской металлургии к подруге по переписке и обнаружила, что каллиграфический почерк — единственное достоинство уродливой немки с сальными волосами.
Но они ровным счетом ничего не знают о том, как монотонно, капля за каплей, сочится одиночество, которому нет конца. Им не понять, как поход в прачечную может стать единственным развлечением на выходных. Или каково человеку весь Хэллоуин просидеть в четырех стенах взаперти и без света, потому что нет сил явить праздничным попрошайкам мрачную пустоту своей квартиры. Откуда им знать, как ранит жалостливая улыбка и комплимент: «Ого, да вы великий чтец!» — библиотекарши, принимающей обратно семь книг, которые она выдала тебе семь дней назад. Они не догадываются, что от хронического отсутствия ласки даже мимолетное прикосновение руки кондуктора к твоему плечу пронизывает тебя судорогой желания. Я часами просиживала на скамьях парка и метро или на стульях в классах, прислушиваясь к гнету неиспользованной, не нашедшей выхода любви.
О нет, о таком одиночестве Шеба и ей подобные не имеют ни малейшего понятия.
— Итак, перед вами… — Бэнгс открыл входную дверь и взмахнул рукой, — холостяцкая берлога!
Гостиная насквозь провоняла прогорклым жиром, от которого даже воздух казался мутным. Старый пластмассовый ящик и алюминиевый стул красовались в самом центре комнаты, перед телевизором и стеллажом с кассетами. Эти четыре предмета — ящик, стул, телевизор, стеллаж — составляли всю обстановку комнаты.
— Не шикарно, но для меня это дом, — бодро сообщил Бэнгс. Сняв куртку, он аккуратно повесил ее на стул.
— Вы позволите воспользоваться туалетом? — спросила я.
Путь к туалету вел через спальню Бэнгса, где запах жира сменился другим, не менее ощутимым запахом тела — удушливым, кислым. Когда после смерти матери я навещала отца, от его нестираной ночной сорочки несло точно так же. Нормальную кровать Бэнгсу заменял брошенный прямо на пол матрац под покрывалом с безобразным рисунком из синих восьмиугольников и горчичных загогулин. Перед моим мысленным взором мелькнул образ Бэнгса, приобретающего это чудовище: застыв посреди отдела постельных принадлежностей у «Джона Льюиса», он беспомощно таращится на покрывало, а продавщица с проволочной мочалкой вместо волос на голове и в необъемном бронированном лифчике уверяет, что это «выбор настоящего мужчины».
То ли сам Бэнгс, то ли его предшественник обтянул крышку унитаза чехлом из когда-то оранжевого меха, мерзко сырого на ощупь. Краны заросли ржавчиной, раковина вся в зеленых потеках, а сушилка для белья увешана носками и трусами, окаменевшими от ожидания, когда их снимут. Над ванной прицеплена пластмассовая подставка, где в трогательной симметрии расположились принадлежности туалета Бэнгса. |