Ее грудь вздымалась и опадала, как у Спящей красавицы в музее мадам Тюссо.
— А вы можете ей что-то дать… Хоть что-нибудь, чтобы уменьшить боль?
— Могу… Послушайте, я дам вам лекарство, однако буду с вами предельно откровенен. Обезболивающие — не выход. Она перестанет страдать, только если довести ее до комы.
— Понятно. — Надо же, я действительно была на грани слез. — Значит… вы предлагаете ее усыпить? Сейчас?
— Н-ну…
В приоткрывшуюся дверь заглянула ассистентка. Порция чуть шевельнулась.
— Еще минутку! — сказал ветеринар, и медсестра исчезла, с сочувствием глянув на меня. Должно быть, она тоже знала…
— Все понятно, — сказала я, помолчав. — Держать ее здесь и заставлять страдать было бы нечестно. А можно забрать ее на ночь домой? Попрощаться? Вы дадите ей обезболивающее, а я обещаю привезти ее завтра. Можно?
Доктор закивал: на его счастье, старая кошелка обошлась без истерик.
— Конечно, — сказал он. — Я дам ей морфия, и ей станет полегче.
Он ткнул кнопку на столе, вызывая сестру.
Пока Порцию готовили к уколу, я вспоминала рассказ Шебы о том, как ее дети реагировали на прививки. Они ни о чем не подозревали до самого последнего момента, а в тот миг, когда иголка вонзалась в тело, в их взглядах вспыхивал изумленный укор. «Такое взрослое выражение, — рассказывала Шеба. — Они будто говорили: “Et tu, мамочка?”». Порция меня ни в чем не обвиняла. Она едва дернулась под иголкой, а когда я ее подняла, мяукнула хрипло — и без капризов позволила уложить себя в корзинку.
На обратном пути я купила в эконом-магазине несколько сосисок и двухсотграммовый пакетик сливок, а дома соорудила на кухне ложе из подушек и пледов, чтобы Порции было уютно и она могла смотреть, как я готовлю. Я нарезала сосиски крохотными кусочками и поджарила в сливочном масле — Порция обожала это лакомство. Но изощрялась я скорее для собственного успокоения. Порция была слишком больна для изысканного последнего ужина. Я поставила перед ней блюдце, но она не шелохнулась, вяло глядя на угощение. Я чуть-чуть подождала, потом наклонилась и взяла Порцию на руки. Она не сопротивлялась, издав лишь недовольный тихий всхлип. Я отнесла ее в спальню и попробовала поудобнее устроить на коленях. Порции не понравилось, и тогда я позволила ей расположиться на покрывале, а сама легла рядом, легонько почесывая шейку. Веки Порции опустились, но не прикрылись до конца (обычное, немного пугающее выражение довольства), и она наконец блаженно заурчала.
А я наконец смогла заплакать. Что бы ни говорили, мы редко скорбим лишь из-за конкретного события, без капли фальши, по какому-то одному поводу, и потому я лила слезы не только по Порции. Набрав обороты, двигатель горя, как это часто бывает, пустил экипаж рыданий по закоулкам всех моих проблем. Я рыдала от стыда и раскаяния за то, что не была для Порции хозяйкой лучше, добрее. (Стоило ли тыкать бедняжку носом в неприятность, случившуюся с ней рядом с туалетным поддоном?) Я рыдала потому, что нанесла почти фатальный — как мне тогда казалось — удар нашей с Шебой дружбе. Я оплакивала безысходность, подтолкнувшую меня к надежде на связь с нелепым типом, который собирает бейсбольные куртки. И который к тому же посмел меня отвергнуть. Я оплакивала себя как женщину, над которой издеваются в парикмахерских. Наконец, я оплакивала позорную истерику старой девы, хлюпающей носом в пустой спальне субботним вечером.
Длилось это недолго. Минут через пять самосознание, подстерегающее одиноких плакальщиков, настигло и меня. Я ощутила ритм своего плача, взмокшую шерсть Порции. А вскоре мой слезливый настрой ослаб, способность соображать окончательно мне отказала. Я включила телевизор и с полчаса, перед тем как заснуть, с совершенно сухими глазами смотрела вечерние новости. |