В силу ряда причин личного порядка я сам на тот момент был не уверен, что существую, и Бродский был мне большим утешением (сейчас, когда я существую опять и, кажется, уже навсегда,- он этим утешением остался). Эпигонов Иосифа Александровича, скудоумных дев, к месту и не к месту вставляющих в стихи китайские и римские реалии, я уже ненавидел до такой степени, что для нормального, беспримесного восприятия новых текстов Бродского мне требовалось делать усилие над собой. У меня было поручение к Петру Вайлю, который в сноске к какой-то своей статье меня упомянул, и это выглядело достаточным основанием напроситься на кратковременный погляд к мэтру. Вайль при моем первом звонке не выказал никакого восторга, и вообще я его, кажется, разбудил, так что я, в свою очередь, очень сухо рассказал про поручение и условился о встрече через неделю. Конечно, мы, русские идиоты, все сплошь уверены, что соотечественники там жаждут увидеть в нашем лице живой привет с Родины; должно пройти много времени, прежде чем мы поймем, что в США любое напоминание о Родине надолго может испортить настроение цивилизованному человеку. Как бы то ни было, через неделю Вайль со мной встретился в маленькой кофейне неподалеку от нашей гостиницы, и я стал деликатно к нему подъезжать насчет Бродского.
– А что Бродский,- небрежно сказал я,- он не собирается книгу выпускать?
– Собирается, очень много нового написал,- сказал Вайль.- И стихи замечательные, совсем не похожие на то, что было. Вот недавно он мне читал…
При этих словах Вайль вырос в моих глазах как минимум на полголовы.
– А он вообще… принимает хоть кого-нибудь?
– Он очень открытый человек, с ним вполне можно встретиться.
– А если, допустим, книжку стихов ему передать?
– Можно и книжку. Он обычно просматривает почти все, что ему присылают.
– А правду говорят, что он очень опускает собеседника… в смысле резок, непредсказуем и все такое?
– Да нет, я думаю, все будет нормально. Вот он скоро, может быть, ко мне в гости придет, я вас попробую привести, и вы познакомитесь.
Эта перспектива ослепила меня на три дня. Панически боясь навязываться Вайлю, я честно осуществлял программу CIA, предусмотренную для русского журналиста, со всеми ее прелестями вроде посещения штабов партий, выездов на дом к отставным политикам и других чрезвычайно усладительных мероприятий, но мозг мой уже работал в заданном направлении. К тому же экскурсовод, катавший нас по Нью-Йорку, с уважением показал бывший дом Бродского в Сохо,- «правда, теперь он отсюда переехал, но долго жил здесь, это самый старомодный и интеллектуальный квартал»,- и в голове моей против воли зазвучало «Он здесь бывал, еще не в галифе…» – но я давно избавляюсь от привычки думать стихами Бродского. Представлял я себе примерно три варианта.
Вариант первый, оптимальный. Вайль меня приглашает, тут входит Бродский, все сдержанно ахают и посиделки одним махом переводятся в иной регистр… Идет общий разговор, потом Бродский читает что-то новое, а потом добрый Вайль говорит: «Ну, а теперь пусть Быков почитает что-нибудь одно». А мне больше одного и не надо, у меня счастья полные штаны, я что-нибудь читаю, Бродский дружелюбно улыбается, говорит – «недурно, недурно», добавляя, в своей манере, несколько теоретических соображений о поэте как орудии языка, не забывая своих излюбленных оборотов вроде «в чрезвычайно значительной степени». Я на крыльях несусь в свой «Шератон Манхэттен», сжимая потными руками надписанную мне «Уранию» – что-нибудь «на память от автора». Место в русской литературе узаконено.
Вариант второй, чудовищный. Бродский не в духе, я читаю, он разносит, а я, что самое ужасное, в своей манере киваю, улыбаюсь и соглашаюсь. |