Изменить размер шрифта - +
Как положено в Потеряевке всем мужчинам, я стоял справа от алтаря и время от времени взглядывал на Марину, стоявшую слева,- Марину, чьи дети так меня умилили, Марину, заподозрившую во мне бандита: лицо ее было сурово, губы сжаты, глаза горели священным огнем высшей правоты, и я впервые осознал роковую разницу между древними и новыми греками. Хотя, может быть, не стоит валить на время вину пространства – дело в том, что жители Потеряевки большую часть своих жизней прожили в непримиримейшей стране, где всякая поблажка человеческому в себе рассматривалась как предательство? Не зря Игнатий Тихонович на подковыристый вопрос об экстремизме на одном из своих занятий ответил:

– Мы исказили смысл прекрасного слова «экстремизм». Изначально оно означает стремление к крайностям, желание во всем идти до конца. В этом смысле я экстремист, потому что не терплю никакой половинчатости и горжусь, когда меня называют фанатиком.

 

Проще всего сказать: да ладно, они ведь никому не мешают. Ну, собрались шестьдесят человек, ну, стали даже, положим, приглашать к себе пятьдесят или хоть сто человек детей каждое лето,- ведь не мешают они никому, не занимаются тотальной пропагандой – наоборот, закрываются… Ну и пусть себе стоит это село уникальным опытом, из которого нельзя делать далеко идущие выводы!

Нет, не в том опять-таки дело, что Игнатий Лапкин – активный проповедник и церковный писатель, что он читает несколько лекционных курсов, что проповеди его слушаются в главных университетах края, в том числе в знаменитом Новосибирском… Просто из потеряевской эпопеи можно сделать некоторые крайне неутешительные для общества выводы – или по крайней мере задать пугающие вопросы. Да, это сбывшаяся солженицынская утопия. Но ведь это и сбывшаяся столь же детально антиутопия Петрушевской, ее дословно воспроизведенные «Новые Робинзоны»: что для одного мечта, для другого кошмар.

Неужели возродить русскую деревню возможно только при помощи беспрецедентно жесткой церковной общины, в которой регламентировано все – от формы одежды до распорядка дня? Неужели никак иначе эта деревня не поднимется – тут же погрязнет в пьянстве, раздолбайстве и разврате? И неужели знаменитая наша духовность пребывает ныне в столь хрупком и зыбком состоянии, что для поддержания ей нужны лошадиные дозы дисциплины, подъемы в пять утра, безмолвие за столом, чуть ли не круглосуточная грязная и черная работа, подозрительность ко всем новым людям, строжайшая фильтрация допущенных, доносительство? Неужели монастырь – единственная гарантия от развала и разврата? Или мы и впрямь уже полагаем, что спасение возможно только за каменной стеной, в ненависти к миру и отрицании его? Но тогда у страны действительно нет ни одного шанса. Чем такая духовность – лучше уж… молчу, молчу.

Главное, что здесь ощущается с первых шагов,- сокращение, страшная редукция жизни. Это, может быть, и спасение души, но спасение ценой бегства, отказа от любых соблазнов – ценой запрета, а не в результате внутреннего роста. Может быть, это более результативно, но, как хотите, стоит дешевле. Это жизнь почти без творчества (некогда и незачем, и вообще все это один соблазн), без праздности, без любовных увлечений (сама мысль об измене или просто привязанности вне брака вызывает ужас). Без общения с новыми людьми. Без путешествий, кроме как в Барнаул. Без удобств. Без денег – ибо деньги служат только для закупок (чаще всего коллективных) нужной по хозяйству вещи. Жизнь без лишних мыслей, лишних сомнений и борений,- без всего, что, простите за банальность, делает нас людьми. Как же надо было отравиться свободой, чтобы так бежать от свободы собственного духа – и восхищаться этим бегством, как авторы восторженных публикаций?! Неужели праведна только жизнь, основанная на запрете – хотя бы и добровольно принятом? Или Лапкина, как и Солженицына, отличает от злейших его врагов, большевиков, только религиозность да еще большая последовательность? Впрочем, нетоталитарных борцов с тоталитаризмом – не бывает.

Быстрый переход