Что же скажет Генри? Неужели рыбка сорвалась с крючка? Будет очень обидно, это затянет всю операцию «Бемоль», потребует новых сил…
Нет, Генри настойчив и родился с серебряной ложкой во рту, у него не сорвется… А если вдруг ни черта не выйдет и все полетит в тартарары? Центр меня по головке не погладит, такое вставит…
И прежде всего старый друг Челюсть, подброшенный фортуной под самый купол Монастыря, уважаемый Николай Иванович, один из главных распорядителей судьбы владельца небольшой фирмы радиотоваров, легкомысленного австралийца Алекса,— видимо, зависть к его звезде никогда не вылезет из моих пропитых печенок.
Так и видится он мне в далекой ретроспекции в виде огромного бесформенного юнца, входящего в кабинет, что выходит окнами на улицу Несостоявшегося Ксендза (весь район дышит этим именем, тут и его памятник, и площадь, чего тут только нет), вот Челюсть входит в развевающихся штанинах и мрачном, как вся История, галстуке, открывает дверь и впускает вместе с собою шквалы коварного ветра. «Дуй, ветер, дуй!» — словно кричит король Лир из своего небесного угла, и ветер отбрасывает оконную раму, звенит стеклами, обходит все углы и выдувает (еще не повесили нитяные сетки) в июльскую жару документ на тонкой бумаге и не просто выдувает, а возносит над площадью и несет в сторону улицы Убиенного Царевича, показывая нижестоящим гриф «Совершенно секретно».
Ужас до сих пор не остыл во мне, вижу, как у Челюсти опустилась грандиозная челюсть (отсюда и гениальная кличка, придуманная мастером Алексом), мы снежной лавиной катимся вниз по лестнице, распугивая руководящих гусей, вниз, вниз, мимо оторопевших охранников прямо на улицу. «Не трожь! Не трожь!» — кричал Челюсть какому–то приезжему ориенталу, протянувшему потрескавшуюся руку к драгоценной бумаге, словно за дыней.
Но ветер снова дунул, и секретный документ метнулся под стоящий автомобиль, припал к колесу — тут я и настиг его, и взял, как мяч, на живот к величайшему разочарованию иностранных агентов, бродивших по площади Несостоявшегося Ксендза в поисках легкой добычи…
Третья остановка метро, выхожу из последнего вагона, замедляю шаг, пропускаю всех вперед, запоминаю облики, одна тетушка обернулась, сверкнули очки, утешает, что мною еще интересуются женщины. Вроде все чисто, впрочем, проверка в метро похожа на проверку на переполненной Пиккадилли…
Но главное — оторваться от района, где брошена машина. Если ее найдут, то начнут шуровать вокруг…
Челюсть, конечно, сделал карьеру, ничего не скажешь. Правая рука Мани. И не только благодаря своей бабе и всесильной фортуне — башка у него приличная, прекрасный череп, карамба!
Ах, как умел он обыгрывать даже самый малый бильярдный удар фирмы, как изящно шлифовал он язык документов, торжественно текущих наверх! Деревенская лужа оборачивалась всемирным потопом, и казалось, что правительства, страны и целые континенты приходят и уходят лишь по мановению дирижерской палочки Монастыря и нет никаких объективных законов, открытых разными Гегелями и Марксами,— просто Маня, Челюсть, я и другие скромные и самоотверженные ребята тянем, как бурлаки, баржу Истории, а Самый–Самый и Сам стоят на берегу, смотрят в подзорную трубу и корректируют путь.
Коленька на десять голов выше своего шефа Мани, способного часами метаться между формулировками «считаем возможным» и «считаем целесообразным», как буриданов осел между двумя охапками сена. Челюсть, конечно, молоток, морда, правда, подкачала: лошадино–удлиненная, как он утверждает в кругу ближайших друзей, унаследованная от предков–декабристов (в анкете — сам видел — твердо проставлено: «из крестьян», удивительно, что кусок лаптя забыл приклеить). |