Мать Полетаева, тогда еще, понятно, вовсе и не Полетаева, много лет возглавляла родильный дом, и медицинские термины прочно угнездились в сыновней голове, что позволяло ему впоследствии, уже будучи Полетаевым, с одинаковым успехом выдавать себя то за врача-гинеколога, то за психолога-экстрасенса. Один глаз, так сказать, на нас, а другой прямехонько в легендарный город Арзамас. И как смельчаку удается водить свой железный хлебовоз по нашим расхлябанным российским дорогам?
— Завтра-то привезешь, аль нет? — интересовались бабы.
— Завтра нет.
— А в понедельник?
— В понедельник привезу.
— Дак беленького привези.
— Не я пеку, что дадут, то и привезу.
Вот и я так, что дают, то и беру, почесал руку, искусанную комарами, Полетаев, а надо не так, надо бы сменить мне глупую мою философию и брать смело то, чего не дают.
Но буханка оказалась теплой и ароматной и, откусив от горбушки, Полетаев удовлетворенно отправился восвояси. Та, что помоложе да посноровистее, задержавшись у машины, успела-таки проводить его досадливым взором: о-ох, гол, как сокол, обогреть бы тебя, откормить бы тебя, обласкать и… И в объятьях задушить, знаем мы вас, спиной учуя опасность, в пространство возразил Полетаев, с вашей загадочной душой, потом еле ноги унесешь…
Он шел по раскаленному шоссе, надвинув на брови темно-синюю панаму сомнительной чистоты, но смелого фасона в стиле детсадовских модников и насвистывал нехитрый мотивчик из их же репертуара: "Папа-пуа-папуасы снег не видели ни разу, папа-пуа-папуасы в жаркой Африке живут…" Дорога то бежала круто вверх, то падала струей воды, сверкая черными разводами, по сторонам ее темнел и светлел смешанный лес, и почему-то чахлые березки склонились все к жаркому шоссе, точно ивы. Много нахожу я неясного в природе, вот, птичка свиристит, что за птичка и зачем свиристит, наверное, чибис, и кто названье ей дал, нет, не чибис, они вроде в степи живут, степь да степь кругом (он тут же перескочил от детсадовцев прошлого века к ямщикам позапрошлого), путь далек лежит, страдаю я, вдруг споткнувшись о валяющуюся железяку и переставая петь, подумал Полетаев, от своей неустроенности страдаю, эх. Он попрыгал на одной ноге, пощипал ушибленный большой палец. Раскидали тут металлолом, верблюды. Старушка вдруг вынырнула из кустов.
— Жарко?
Жарко, согласился Полетаев. Уступчивый по характеру, он не возразил бы в любом случае: лютуй мороз, лей дождь или вейся метель.
— А чего ж, милай, по открытому-то месту идешь, шел бы себе лесной тропинкой и то попрохладнее.
Спасибо, вежливо поблагодарил Полетаев, выпуская из рук согнутую ногу. Спасибо.
И он действительно взобрался на пригорок и попытался углубиться в неподвижный придорожный лесок. Но ветки тут же стянули с него панаму, оцарапали ему щеку, корни врезались в ступни (старые дырявые кеды это тебе не новые кроссовки), и птичка, может, и та самая, что минуту назад затейливо свиристела, капнула густой зеленью на его уже слегка лысеющую голову.
Нет, здесь мне окончательно невмоготу. Полетаев, сначала робко высунувшись из коварных зарослей — не углядит ли его побег сердобольная старушка — вновь выбрался на шоссе и, нахлобучив панаму, побрел, пытаясь припомнить незамысловатый мотивчик, что так приятно сам собой насвистывался в начале пути. Но мотивчик не вспоминался, а буханка хлеба, извлеченная из крохотного рюкзачка, болтавшегося у Полетаева за спиной, уже была не так вкусна. Да, в середине, увы, совсем не то, что в начале, а в конце отнюдь не то, что в середине.
— Нагулялся? — спросила сорокопятилетняя Люба, хозяйка, любящая выпить.
— За хлебом ходил.
— Белый привозили?
— Нет, только такой. — Полетаев показал ей обкусанную булку. |