Джеслин улыбается, качает головой: это все не имеет и не будет — уж она-то постарается — иметь значения.
— Как считаете, можно ее повидать?
— Запросто. Вы в курсе, что у нее был инсульт?
— Да.
Войдя в квартиру, она останавливается.
— Клэр получила открытку? Я отправляла большую дурацкую открытку.
— А, так это вы ее прислали? — улыбается ямаец. — Забавная. Мне понравилась.
Он вытягивает руку вдоль стены коридора, приглашая пройти. Она идет в полутьме, словно раздвигая вуаль. Замирает, поворачивает стеклянную ручку на двери спальни. Та тихо щелкает. Дверь приоткрывается. Ей кажется, что она делает шаг с уступа. Тьма в комнате кажется плотной, удушливой. Узкий светлый треугольник между шторами.
Она стоит, ожидая, пока глаза привыкнут к темноте. Джеслин хочется разгрести мрак, раздвинуть шторы, открыть окно, но Клэр спит, ее веки сомкнуты. Джеслин подтягивает стул к капельнице у изголовья. Капельница не подсоединена. На столике у кровати стакан. И соломинка. И карандаш. И газета. И ее открытка, среди множества других. Она щурится в темноте. Выздоравливай скорее, смешная старая птица! Она уже не уверена, что такая открытка была кстати; наверное, стоило послать что-то милое, сдержанное. Как знать? Никак.
Грудь Клэр поднимается, опускается. Съежившееся, сломанное тело. Высохшая грудь, запавшие глазницы, шея в морщинах, ломкие суставы. Жизнь идет на убыль, истончается. Краткое дрожание век. Джеслин склоняется ближе. Дуновение спертого воздуха. Веко вновь дрожит. Глаза открываются. В темноте проступают белки глаз. Клэр распахивает глаза еще шире, не улыбается, не произносит ни слова.
Покрывало натягивается. Джеслин опускает взгляд на левую руку Клэр: пальцы поднимаются и падают, словно играя на рояле. Желтоватая худоба старости. Встречая одного человека, мы расстаемся совсем с другим, думается ей.
Тикают часы.
Мало что еще способно отвлечь внимание от вечернего сумрака, всего лишь тиканье часов, отмеряющих песчинки, не столь далекие от настоящего и все же не слишком отдаленные от прошлого, непостижимое вытягивание сегодняшних причин и следствий в завтра, самые простые вещи: шероховатое дерево кровати на свету, несмелое возражение черноты в волосах старой женщины, лучик влаги на пластике кислородной подушки, причудливый изгиб цветочного лепестка, сколотый край фоторамки, подсохшие капли чая на ободке кружки, наполовину разгаданный кроссворд, зависшая над краем стола желтая палочка карандаша, один конец заострен, резинка на другом замерла в воздухе. Осколки человеческого быта. Джеслин возвращает карандаш на стол, к безопасности, встает и, обогнув изножье кровати, подходит к окну. Обе руки на подоконнике. Раздвигает шторы пошире, расширяет треугольник, чуть приподнимает оконную раму. Прах, пыль, свет теперь прогоняют темноту из предметов. Спотыкаясь, мы бредем вперед, мы выжимаем из темноты свет, чтобы тот оставался с нами. Она поднимает раму выше. Уличные звуки обретают особую отчетливость в тишине комнаты — сперва транспорт, гул автомобилей, бормотание двигателей, натужный рев подъемных кранов, ликование детских площадок, перебранка деревьев вдоль авеню, шелест их веток.
Шторы снова сдвигаются, но на ковре остается освещенная полоска. Джеслин подходит к кровати, снимает туфли, роняет их на пол. Клэр едва заметно раздвигает губы. Не говорит ни слова, но ее дыхание меняется, обретает размеренную плавность.
Мы бредем дальше, думает Джеслин, мы насыщаем тишину своим шумом, находим в других людях продолжение себя самих. Этого почти достаточно.
Осторожно и тихо Джеслин приседает на краешек кровати и затем вытягивает ноги — медленно, чтобы не качнуть матрас. Она поправляет подушку, снимает волосок с губ Клэр.
Джеслин снова думает об абрикосах — она и сама не знает почему, но думает о них, об их мягкой кожице, их благоухании, их сладком вкусе. |