И признаюсь сейчас — но никогда бы не признался тогда, — что, слушая, как венцы болтают на тротуаре на своем шутовском немецком, или отправляясь в один из театриков, с трудом встававших на ноги в каком-нибудь погребе или разбомбленном доме, он мечтал о том, чтобы, повернув голову, вдруг обнаружить рядом доброго, прихрамывающего друга. Но у него же не было таких друзей. Это просто оживает немецкая половина моей души, говорил он себе, присущая немцам потребность чувствовать кого-то рядом. Случалось, вечерами наш великий тайный агент отправлялся на разведку в Советский сектор, надев для маскировки зеленую тирольскую шляпу, которую он специально купил для этой цели. Из-под ее полей он разглядывал коренастых русских часовых с автоматами, расставленных через каждые десять метров на улице, где находился штаб советских войск. Если они останавливали Пима, ему достаточно было показать свой военный пропуск, и их по-татарски широкоскулые лица расплывались в дружеской улыбке, они отступали на шаг в своих кожаных сапогах и отдавали честь рукой в серой перчатке.
— Англия — хорошо.
— Но русские тоже хорошие, — с улыбкой утверждал Пим. — Русские очень хорошие, честное слово.
— Камарад!
— Товарищ. Камарад, — отвечал великий интернационалист.
Он предлагал сигарету и брал сам. Подносил к обеим свою американскую зажигалку «Зиппо» с высоким пламенем, добытую у одного из многочисленных подпольных торговцев, промышляющих в Д.Р. Пламя освещало лицо часового и его собственное. И у Пима по широте его натуры возникало желание — по счастью, этому мешало незнание языка — пояснить, что, хоть он и шпионил за коммунистами в Оксфорде и снова шпионит за ними в Вене, в душе он коммунист и ему дороже снега и пшеничные поля России, чем коктейль-бары с музыкой и колеса рулеток в Эскоте.
А порой, возвращаясь очень поздно по пустынным площадям в свою крошечную, как келья, спальню с армейским огнетушителем и фотографией Рика, он останавливался и, наглотавшись до опьянения свежего ночного воздуха, смотрел вдоль подернутых туманом мощеных улиц, и ему казалось, что он видит, как к нему идет освещенная фонарями Липси в платочке, какие носили перемещенные лица, со своим картонным чемоданом в руке. И он улыбался ей и поздравлял себя с тем, что, каковы бы ни были его устремления, он все еще живет в мире, созданном его воображением.
Он находился в Вене три месяца, когда Марлена попросила у него защиты. Марлена была чешской переводчицей и известной красоткой.
— Вы есть мистер Пим? — спросила она как-то вечером с прелестной застенчивостью, свойственной гражданским лицам, когда он спускался по главной лестнице позади офицеров высокого ранга. На ней был мешковатый макинтош, стянутый на талии, и шляпка с маленькими рожками.
Пим признался, что это — он.
— Вы идете в отель «Вайхзель»?
Пим сказал, что каждый вечер проделывает этот путь.
— Вы позволите, пожалуйста, я пойду с вами, один раз? Вчера один мужчина пытался меня изнасиловать. Вы проводите меня до моей двери? Я не затрудняю?
Вскоре неустрашимый Пим провожал Марлену каждый вечер. А по утрам заходил за ней. Его день протекал между этими двумя озаренными ярким светом интермедиями. Но когда он пригласил ее после выплатного дня поужинать с ним, его вызвал к себе взбешенный капитан стрелковой роты, отвечавший за вновь поступивших.
— Распутная ты свинья, вот ты кто, ты меня слышишь?
— Да, сэр.
— Младшие чины Дивразведки не вступают — повторяю: не вступают публично в тесные отношения с гражданским персоналом. Во всяком случае, для этого надо послужить подольше, чем ты. Ты меня слышишь?
— Да, сэр.
— Знаешь, что такое дерьмо?
— Да, сэр. |