А как-то раз он сказал:
— Старушку Липси совесть мучает, что ее не укокошили вместе с остальными.
Расспросы о Дороти, которые время от времени позволял себе Пим, были безрезультатны.
— Мама прихворнула, — отвечал в таких случаях Сид, — она скоро вернется, а пока самое лучшее, что Магнус может для нее сделать, это не беспокоиться о ней, потому что беспокойство передается, и ей от этого станет хуже.
Рик в аналогичных случаях принимал обиженный вид:
— Уж потерпи некоторое время общество своего старикана. Мне-то казалось, что, когда мы вдвоем, нам скучно не бывает. Разве не так?
— Еще бы! — говорил Пим.
Что же касается его недавней отлучки, тут Рик был не менее сдержан, чем его «придворные», и сдержан до того, что вскоре Пим даже усомнился, так ли хорошо они там проводили время. Лишь изредка какой-нибудь туманный намек убеждал его, что дружба их скреплена, в частности, и этими совместными испытаниями. «В Уинчестере было хуже, чем в Рединге, из-за цыган», — услышал как-то Пим в разговоре Морри Вашингтона и Перси Лофта.
— Да-да, эти уинчестерские цыгане просто напасть какая-то, наглые до невозможности, — с жаром поддержал Вашингтона Сид. — И мошенники они такие, что пробы ставить негде!
А еще Пим заметил, что за время, которое они провели где-то вместе, они порядком оголодали.
— Доешь горошек, Магнус, — уговаривал его Сид, — есть на свете гостиницы куда хуже этой, уж поверь нам!
Только год спустя, а может быть, и позже, Пим смог бы выразить свою интуитивную догадку, что говорили они тогда о тюрьме.
Но король таких шуток не одобрял, и смех замирал мгновенно, потому что gravitas Рика была состоянием, которое легкомысленно нарушить не мог никто, в особенности же те, кто призван был ее поддерживать и ей служить. Превосходство Рика сказывалось в каждом его поступке. И в том, как он одевался, даже будучи на мели, в безупречности его рубашек и обуви. В том, какие блюда он заказывал и как их ел. В апартаментах, которые он занимал в гостинице. В том, что перед сном ему требовался бренди, а угрюмость его пугала окружающих. В том усердии, с которым он занимался благотворительностью, посещая тяжелораненых в госпитале или заботясь о стариках, чьи сыновья были на войне.
— Ты и о Липси станешь заботиться, когда война окончится? — однажды осведомился у него Пим.
— Старушка Липси молодцом! — отвечал Рик.
А пока суд да дело, мы занялись торговлей. Чем именно, Пим не знал, как доподлинно не знаю этого я и сейчас. Иногда торговали изысканными деликатесами, наподобие виски и ветчины, иногда какими-то обязательствами, которые «двор» называл «обещанками», а иногда торговали просто воздухом, облаками, плывущими из-за горизонта над пустынными военными дорогами. Перед Рождеством кто-то раздобыл гофрированную бумагу — тысячи разноцветных листов. Несколько дней и вечеров подряд Пим и весь «двор», усиленный для этой важнейшей кампании добавочными мамашами, гнули спину в пустом железнодорожном вагоне в Дидкоте, скручивая эти листы в хлопушки, не содержащие внутри никаких игрушек и не хлопавшие, развлекая друг друга анекдотами и жаря гренки на керосинке. Правда, внутрь некоторых хлопушек клали маленьких деревянных солдатиков, но такие хлопушки назывались образцами и их держали отдельно. Остальные же, как объяснил Сид, «были просто украшения такие, Пострел, ну как искусственные цветы, когда настоящих нет». Пим верил всему, что ему говорили. Таких трудолюбивых детей, как он, мир еще не видел, если только не забывали его похвалить.
В другой раз они прицепили к автомобилю трейлер, груженный ящиками апельсинов, которые Пим отказывался есть, потому что подслушал, как Сид сказал, что они «вот-вот потекут». |