— Никак, сынок, никак.
— Попробуй сильнее, давай, я.
Я дернул, сапог за халяву, он натянулся на ногу. Мама оперлась на подошву. С ужасом глянула на меня. Прошептала почти не слышимо.
— Нет, я не смогу так ходить.
Я по–лошадиному вывернул шею, шипя, «ну, я не знаю».
— Пойдем домой. — Пробормотала мама, признавая, что я и так сделал слишком много, что вина моего вчерашнего незапланированного пьянства перекрыта, этим пусть и неудачным усилием. Я понимал, что уйти можно, но, вместе с тем, понимал и то, что уйти никак нельзя, и от этого у меня внутри все кипело и дрожало. Я боялся смотреть в мамину сторону, боялся, что она все это прочтет у меня в глазах.
Женщина, помогавшая маме снять не подошедший сапог, поинтересовалась у нее, кто же это я такой, неужели сын?
— Сын. — Сказала мама, и азербайджанка начала причитать: какой хороший мальчик, сам с мамой на рынок пришел, сам покупает, ай какой сын, счастливая та мать, у которой такие почтительные дети. Я посмотрел на маму, глаза у нее блестели, только следствием чего была эта влага, гордости, или отчаяния. И ту во мне что–то крутнулось. Да, в тон, торговке зарычал я с неожиданным облегчением и приятно крепнущей наглостью, куда–то пропало ощущение тупика. Да, вот пришел сын с матерью, и хочет ей сапоги справить, а ничего ничегошеньки на целом рынке, таком замечательном, превосходном рынке найти не может.
— Как не может, почему нет? — Пел уже какой–то сочный, усатый акцент за углом палатки, и перед глазами явилась коробка с парой отличных полусапожек, с невысоким, как и надо каблучком, из мягкой, уж точно натуральной кожи, с меховой опушкой.
— Перемерьте, мадам, — сказал обладатель уютного торгового голоса.
Мы «перемерили».
— Отлично, прям по ноге. — Прошептала мама.
— Нет, — настаивал я, опьяневший от внезапной податливости реальности, — ты наступи–наступи на подошву. Берем товар, надо, как следует все проверить, надо… — Я не знал, как закончить, голос мой, Слава Богу, потонул в гуле голосов собравшихся к нашей картонке торговцев.
Сапожки обошлись, конечно, значительно дороже, чем я рассчитывал, но все равно был горд. А потрясенные причитания мамы на обратном пути, «такие ботиночки, такой старухе», совершенно примиряли меня с мыслью о том, что пива сегодня не бу–дет.
Это была не то поздняя зима, не то ранняя весна; в год не сразу после расстрела Белого дома, и не непосредственно перед дефолтом. Как бы там ни было, поносить эти замечательные сапожки моей маме Идее Алексеевне, так и не пришлось. Сразу после нашего похода на промозглый рынок, она слегла с простудой, а когда выздоровела и смогла выходить из дому, то на дворе стоял сухой, и небывало теплый апрель, и зимняя обувь выглядела неуместно. Мама, нежно протирая две новенькие кожаные статуэтки, прежде чем убрать их в шкаф на хранение, сказала.
— Эх, мне бы тогда такие.
— Когда, тогда? — Поинтересовалась Лена, моя жена.
Мама смутилась и махнула рукой, мол, ерунда, с языка сорвалось.
До новых холодов Идея Алексеевна не дожила.
Откуда такое имя, конечно же хочется спросить. Объясняется все очень просто. Родилась она в 1924 году и получила при крещении нормальное крестьянское имя Аг–рафена, но вскоре отец ее, мой дед, вышел в партийные начальники средней руки, и в порыве идейного энтузиазма переименовал все свое потомство в революционном духе. Старшие мамины сестры Мария и Варвара стали зваться Тракторина и Даздраперма, то есть Да, здравствует Первомай! Первая вскоре после обретения нового имени скончалась, а вторая под именем теть Дуси прожила долгую тихую, деревенскую, семейную жизнь в селе Приколотном, где–то среди украинских подсолнухов, и тыкв. |